Северная готика
сборник рассказов
2014-2017
Казахстан, Павлодар
Оглавление

Бенито

2014, июнь

Казахстан, Павлодар

- Я буду называть тебя этим именем, потому что это правда! Зачем ты врешь мне? Зачем говоришь, что ты – не ты? Жестокий, злой, нервный! Думаешь, это оттолкнет меня? Я всё равно буду тебя любить.

 Андрей растерялся и не знал, как реагировать на помешательство Клары. Он отвел взгляд от её гневно покрасневшего лица. Клара злобно посмотрела на Андрея и, быстро моргнув, вгрызлась в холодную скатавшуюся картофелину с пятнами трупно-зеленого оттенка и черными глазками. С отвратительной на вид картофелины скатывались капли жирного бульона и, стекая вниз по пальцам Клары, падали на подол её юбки масляными пятнами.

- Понял? Я тебя никуда не отпущу.

- И что? – тяжелым взглядом смотрел на неё Андрей. – Я могу уйти сам.

- Ты не можешь. Я беременна. Если ты меня бросишь в таком положении, на тебя будут косо смотреть.

- Да плевать я на это хотел. Просто не могу жить с такой сумасшедшей, как ты. Вот и ухожу.

- Я не сумасшедшая! – возмутилась Клара. – Ты просто ищешь повод для того, чтобы оставить меня одну с ребенком.

 Андрей задумчиво почесал сильно выступающий вперед подбородок. А ведь начиналось всё довольно неплохо... Клара увидела его первой. Проследив за Андреем, она узнала, где он живет, и стала караулить его у дверей. Андрей был не против и быстро принял её предложение. Во-первых, он не пользовался успехом у девушек из-за специфического лица и массивной головы. Хоть телосложение и было крепким, но челюсть всё равно бросалась в глаза. Во-вторых, Клара была во вкусе Андрея. В основном, из-за своих форм, но он решил, что ради этого всё остальное можно потерпеть. Почти удалось. Сначала Клара показалась ему очень милой: в меру скромная, без особых финансовых и прочих притязаний.

 Позже Андрей понял, что сильно ошибался, а слишком хорошее начало отношений должно было заставить его насторожиться. Через два месяца стали всплывать на поверхность отрицательные черты Клары, что и превратило ситуацию в кошмар.

- Ла-ла-ла, - вдруг запела Клара, возведя глаза к потолку и мерзко фальшивя, - гловинезза, гловинезза, прима вера ди беле-е-езза!

- Успокойся, а то я не выдержу и убью тебя, - глухо пригрозил он. Она увидела его расширившиеся от гнева ноздри и холодные темные глаза, резко замолчала.

- Хватит вести себя так, - продолжил Андрей, - ты не можешь осознавать свое сумасшествие, вот и всё. Пойми, ты живешь сегодня, а не сто лет назад. И я тоже живу сегодня. Я – не он.

- Как же ты мерзко врешь! – прошипела Клара. – Лжец!

 Андрей почувствовал, что душная злоба, как прилив, накрывает его с головой, и, перестав отдавать себе отчет, грубо схватил Клару за руку. Увидев, как дрожат её губы и пальцы, Андрей тихо рассмеялся. Отпустив её руку, он поднялся с продавленного дивана, ушел в коридор и стал надевать тяжелые ботинки.

 Клара часто жаловалась, что её быстро бросают, и сначала Андрей не мог понять, почему же так происходит. Однако чем сильнее ему доверяла Клара, тем больше нового он про неё узнавал. Над диваном к потолку канцелярскими кнопками был приколот распечатанный в фотоателье снимок Муссолини. По ночам, когда Андрей обнимал Клару и чувствовал тепло её бедер, полосы света от проезжающих по улице автомобилей урывочно выхватывали из темноты черно-белое свирепое лицо. Каждый раз, когда они занимались любовью, она смотрела на снимок и выкрикивала имя дуче. За месяц Андрей стал ревновать её к снимку так сильно, что стало возникать желание больно ударить Клару, попасть по темному провалу округленного рта, избить до синяков и крови на разбитых губах. Как, собственно, и произошло несколько раз. Однако что-то в ней было неверно, но Андрей не мог понять, как ни пытался.

- Только не смей бросать меня! – на глазах у Клары показались слезы.

- Надо было раньше думать, - нервно засмеялся Андрей, - я ухожу.

- Что это значит? – она обхватила плечи худыми трясущимися руками. - Я верю, что в наших отношениях есть смысл! Что ты делаешь?

- Собираюсь тебя бросить, - сухо отрезал Андрей, хотя знал, что Клара чувствует себя паршивее некуда.

- Какой же ты жестокий, Бенито.

- Да. До свидания.

 Клара издала истерический вопль и замахала руками.

- Успокойся и не кричи, ты всё равно ничего не исправишь. Я сюда больше не вернусь. И не вздумай преследовать меня.

- Но ведь у нас всё было так хорошо!

- Не всё.

 Может быть, Андрей бы и со снимком смирился. Если бы всё не было настолько плохо. Клара стала называть его именем Муссолини, считая Андрея им. Однако Андрей знал, что он не итальянский диктатор, а обычный человек, и ему было непонятно, как же он не заметил раньше, что Клара сходит с ума. Она уже не видела в нем Андрея, она жила в своем изолированном мире.

- Ты жестокий, жестокий, жестокий…

- Какой есть.

- Народ знал тебя другим, Бенито, - огорченно выдавила Клара.

- Народ сильно ошибся, - Андрей устал с ней спорить, - такое бывает.

 Клара изо всех сил вцепилась ему в плечо, оставляя на свитере масляные отпечатки:
- Ты врешь мне, ты врешь. Ты просто ведешь себя грубо, чтобы я не знала, что ты уезжаешь на войну в Абиссинию. Это может меня ранить, поэтому ты врешь, да? Да?

- Да, – еле сказал Андрей, видя, как преданно она смотрит ему в глаза, – вру. Прощай.

 Он мягко отстранил её от себя и быстро, не оглядываясь, шагнул в открытую дверь и пошел вниз по лестнице.

- Я назову нашего ребенка в честь тебя! Я буду писать тебе письма, мой дуче, - кричала Клара ему в спину, - можешь не отвечать на них, я просто буду писать!

- Дура, - бормотал Андрей себе под нос, - полоумная дура.

Тусклый человек

2014, июнь

Казахстан, Павлодар

В этом году я стал слишком уж задумчивым и замкнутым, после чего и решил свести общение со знакомыми к незначительным встречам, чтобы не расстроить их резким словом. Терпеть мой характер мог только друг детства Пригодич, однако по воле значимого обстоятельства, которое ранее представлялось мне пустяковым, он уже не мог видеть меня. Одиночество не расстраивало, я даже чувствовал себя спокойнее, вслушиваясь в гулкую тишину квартиры и свой простуженный, трескуче-сухой кашель. Пригодича очень не хватало.

Каждый день я видел одни и те же элементы быта: голубовато-серые обои, которые выцвели из-за того, что окно выходило на юг, тихо шипящий на плите чайник и мутное по краям зеркало. Это однообразие успокаивало, и со временем даже стало казаться, что я начинаю наконец приходить в себя. Произошедшее с Пригодичем уже не воспринималось так колюще, как раньше, поэтому я стал понемногу возвращаться к нормальной жизни. Если бы я знал, что выбор, который я сделал всего лишь в одном пункте жизни, даст такой результат, то, наверное, был бы осторожнее со своими желаниями. Но инстинкт выживания не дает человеку отказаться от жизни, за ислючением совсем уж трагических случаев, поэтому я не особо верил, что смог бы выбрать другой вариант.

Без всяких сомнений, подросток, который в четырнадцать лет чуть не утонул в реке, и я, тридцатилетний, были совсем разными людьми, но выбор подростка слишком отразился на моем состоянии сейчас. Помню, как удалялась вверх синеватая, искрящаяся на солнце гладь, как тяжело и жгуче давило на грудь. Отчетливее всего помню, как то, что так сильно пугает меня сейчас, решило тогда показаться мне. Оно колебалось в воде и имело человеческие очертания, определить его возраст было сложно, но голос можно было описать как дребезжащий. Странно, что я видел его лицо, но в памяти не осталось визуального образа, поэтому я всё еще боюсь его.

Я решил называть его тусклым человеком, потому что не знал, что это такое на самом деле. После того, как я пришел в себя на берегу, то мог вспомнить только одно: тусклый человек пообещал у меня что-то забрать.

Однако потом не произошло ничего, что можно было бы считать возвратом долга, поэтому тусклый человек был забыт, а всё произошедшее списано на галлюцинацию. К сожалению. Иногда я думаю, произошло бы это, если бы я не забыл о своем обещании, мог ли сдержать тусклого человека одним лишь фактом того, что я его помню? Мог ли он не приходить, если бы я вспомнил его лицо? Но это всё лишь попытки оправдать себя. Виновником случившегося был не тусклый человек, как бы мне этого ни хотелось. Я мог тогда выбрать другое, но инстинкт выживания не дает человеку отказаться от жизни.

Когда Пригодич вышел от меня и направился домой, но не дошел, у меня даже не было мысли о том, что это может иметь отношение к моему обещанию, однако тревожный, беспокойный сон расставил всё на свои места. Я не мог проснуться, а Пригодич, укоряюще глядя на меня, погружался в мутную серую воду. В сыром воздухе тяжело пахло полынью, алые огни на другом берегу нескончаемо моргали, и рядом со мной стояло то, что имело человеческие очертания, и дребезжащим голосом благодарило за сдержанное обещание. Фигура Пригодича долго растворялась в темной глубине, пока не исчезла совсем.

Я слышал слова, которые выходили изо рта стоявшего рядом существа, видел его белесые длинные пальцы, но осознание своей ошибки мешало смотреть ему в лицо. Тусклый человек понял это и разрешил мне проснуться. Стоит ли говорить, о том, что Пригодич, как выяснилось два дня спустя, утонул? Я знал, знал, что всё произошло не без причины, что есть тот, кто виноват в этом больше всех остальных, поэтому ждал, что в один из дней оно придет ко мне.
Но тусклый человек не приходил. Ему незачем было это делать. Он уже всё у меня забрал.

Поля смерти

2014, июнь

Казахстан, Павлодар

В широкой щели между досками в потолке барака виднеется яркая звезда, её острый свет режет глаза. Это видно даже сквозь рваный, вязкий сон, который совсем скоро закончится и снова, уже в который раз, сменится беспрерывной работой в поле. Голыми ногами по земле, по сорнякам, мелким камням, впивающимися в огрубевшие до твердости ступни. Каждый день они кровоточат, но этого уже не чувствуется, и я не знаю, хорошо это или плохо.

В такой среде не нужно ничего чувствовать, да и думать тоже не рекомендуется, ведь Ангка даст нам всё. Помнить о прошлом запрещено, после нулевого года прошлого уже нет, Роз тоже уже нет. То, что ходит и двигается сейчас, совсем не Роз, хотя в моей голове и есть мысли о старом, о том, что мне шестнадцать, что мир прекрасен, но о них никто не узнает, никогда не узнает.

Дети, эти дети с пустыми взглядами и Ангкой в глазах — кто сказал, что дети добры? Они совсем не добры, они хотят знать, что я думаю и кто я есть. Если им откроются мои мысли, то мне конец. Почему-то желание существовать пересиливает желание смерти, даже в таких условиях. Как же мне хочется запеть свои старые песни, когда я вижу страдающих людей вокруг себя, но тогда дети-товарищи узнают, что мне шестнадцать, что мир прекрасен, что я Роз. Прекрасный мир не для них, они всё разрушат, они разрушат то пространство, которое я спрятала ото всех, куда нет хода даже Ангке.

Думай о партии, люби Ангку, не задавай вопросов, повинуйся. Ты принадлежишь Камбодже, этим полям, этой земле, ты никогда не уйдешь отсюда, ты никто. Я сознаюсь в равнодушии к крестьянам, сознаюсь во всем, лишь бы они не вторгались в мои мысли, лишь бы у меня осталось хоть что-то старое, хоть что-то, что не замарано их грязью и никогда не будет замарано.

Син, верный друг Син, который мог долго и увлеченно рассказывать о Сартре, больше не существует, дети-товарищи превратили его в мертвое тело, оболочку, пустой куль, когда-то бывший гордостью страны. Мне нужно считать, что его не было, до нулевого года ничего не было. Я не хочу, я не желаю так считать, но буду молчать, потому что мне шестнадцать и мир прекрасен.

Каждый день грязен, мы видим показательные казни тех, кто осмелился говорить или смотреть не туда. У товарищей есть повод ненавидеть своих врагов, проявлять невыносимую классовую ненависть, им самим тяжело носить это в себе, от переизбытка гнева они свирепеют. Враги должны умереть, неважно, за что. Строй людей, стоящих на коленях, удобряет землю своей кровью, когда по исхудалым глоткам резким движением проходит пальмовый лист, это практичный способ казни. Все убийства совершаются с практической целью: затылки пробивают мотыгами, закапывают тела, позже они превращаются в перегной. Мой затылок еще цел, ведь я не Роз, я уже давно не Роз.

Злые слова товарищей окрашены черным, они рады участвовать в революционном эксперименте, который перемалывает нас. Эти поля перемалывают нас, Ангка перемалывает нас, остальному миру мы тоже не нужны. Мы расходный материал и фундамент будущего.

Моя соседка по бараку сегодня ночью закрыла почерневшие веки, она не кричит. Даже если бы она была жива, то всё равно бы не кричала: зачем ей кричать, если услышат только товарищи? Услышат и меня, как я пою о том, что мне шестнадцать, а мир прекрасен. Мой голос легко узнать, пением я обрекаю себя на уничтожение, но что еще делать, если уничтожено всё вокруг? Есть ли смысл в том, чтобы существовать там, где чернеет солнце, где всё давит и отдает холодом, а сеть однообразных рабочих дней липнет к рукам и телу?

Не плачьте и не смейтесь, если хотите убить меня, товарищи. Вы знаете, что нужно делать, когда кто-то вспоминает о прошлом, вы всегда делаете это. Я не вижу Ангки в ваших глазах, я стою к вам спиной, на краю рва, колючая мгла которого ждет меня. Я наконец наслаждаюсь своей молодостью, которую не испортит даже мгновение резкой и непереносимой боли в затылке. Ров поглотил меня, земля сыпется сверху, но это не может помешать мне. Даже тысяча мотыг в руках товарищей не могут помешать мне.

Я Роз. Мне шестнадцать. И мир прекрасен.

Nature morte

2014, сентябрь

Казахстан, Павлодар

"Человек есть нечто, что должно преодолеть»
Фридрих Ницше, «Так говорил Заратустра»
В центре скудно обставленной комнаты, залитой бледным светом, измученно сидела на полу Петра Дрезднер. Перед ней в чернеющем дверном проеме безмолвно стояли двое: худощавая женщина с сосредоточенным лицом и заметно нервничающий, слегка сутулый мужчина. Фрау Дрезднер и её муж Штефан смотрели, как девушка в измятом черном платье, обессилено валяющаяся на полу, приглушенно плакала и яростно, но при этом как-то монотонно расцарапывала себе ноги. Глубокие кровоточащие царапины темными росчерками покрывали голени, ступни и бедра, виднеющиеся из-под немного задравшегося во время истерики платья. Руки Петры тоже были расцарапаны.

Уже несколько дней Петра не могла избавиться от необъяснимого гудения в голове, которое с каждым часом становилось всё громче и громче, будто существо, которое её преследовало, приближалось, пощелкивая зубами. Сейчас Петра из-за этого однообразного гула уже ничего не слышала. Видеть она еще могла, но углы комнаты уже начинали расплываться и пропадать из виду.

Продолжая рыдать и уродовать кожу, Петра, не выдержав невыносимого гула и острой боли, резко откинула голову назад и отбросила с лица запутавшиеся темные волосы. Губы Петры были покрыты запекшейся багровой коркой. Она не слышала, как сзади неё хлопала на ветру рама открытого окна, в стеклах которого прозрачно отражалось небо раннего утра, заполненное клочковатыми серыми облаками. Колыхались сизые шторы, время от времени оседая на пол, когда ослабевал ветер, а потом снова взмывая, словно их дергали невидимые руки.

Повернув голову направо, Петра увидела на стене картину, которая всегда казалась ей неприятной. На черно-белом полотне была изображена женщина, олицетворяющая, как говорили родители, науку. Женщина, положив левую руку на угрожающее сооружение из множества шестеренок, соприкасающихся зубцами, воинственно держала в правой руке меч. Взгляд женщины-науки выражал пустоту, потому что прорисованы были только белки, а её лицо напоминало глиняную маску. На заднем плане силуэтами чернели громады множества квадратных строений.

- Как собака, - отчетливо произнесла Петра, оглядывая родителей, - как собака.

После этих слов её взгляд застыл, а сама Петра неловко упала на пол, словно марионетка, которую перестали дергать за нитки. Немного постояв, фрау Дрезднер подошла к телу и, присев, мягким движением опустила веки девушки, синеющие прожилками сосудов. Ногти фрау Дрезднер, покрытые лаком, темнели в слабом синеватом свете.

Она поднялась и молча посмотрела на Штефана, лицо которого выражало странный затаенный восторг. Продолжала шумно хлопать рама, тихо ходила по циферблату настенных часов секундная стрелка. Штефан наконец позволил себе глупо улыбнуться.

- Вот всё и закончилось, - сказал он.

- Закончилось, это верно, - согласилась фрау Дрезднер, - однако результата ведь нет.

- Зато мы знаем, как делать не надо.

- Это уже пятое «мы знаем, как делать не надо», - раздраженно бросила фрау Дрезднер.

- Юдит! Она вела себя нормально дольше, чем предыдущие, а это уже достижение. Она помнила прошлое. И первое прошлое, и второе, и третье, она помнила все варианты, которые мы в неё закладывали

- Но нормально она себя не вела, - слегка поморщилась фрау Дрезднер, - подозреваю, из-за того, что ты заложил в неё всю мировую литературу.

- Должна же она была откуда-то брать поведенческие ситуации, а в литературе они уже смоделированы. К тому же, все эти ситуации были маркированы, поэтому выбор Петры был более-менее адекватным.

- В твоей литературе каждый второй персонаж ненормальный, и вот им её выбор действий соответствовал, а поведению обычных людей — нет.

На этих словах фрау Дрезднер снисходительно улыбнулась.

- Прекрати над этим смеяться, мы все-таки работаем в смежной области, и твои ухмылки тут неуместны. Скажи, - разгоряченно говорил Штефан, - ты смотрела ей в глаза? Ты видела, что было у неё в глазах в последний момент?

- И что же?

- Страх смерти! - восторженно замахал руками Штефан. - Ты понимаешь это, Юдит? Искусственное сознание ощутило страх смерти! Раньше они у нас просто переставали функционировать, а теперь вот оно, вот!

- Это не страх смерти, - угрюмо возразила фрау Дрезднер, - это был отрывок из Кафки. Петра просто выбрала и смоделировала его, потому что он подходил к ситуации «смерть». И этот твой Кафка о нормальных людях, кстати, не писал. Чем ты думал, когда выбирал литературу? Кафка, Достоевский, Воннегут, кто там еще?

- Но зато она почувствовала! - продолжал возражать Штефан. - Механизм стал человеком!

- Нет. Она выбрала ситуацию и повторила её.

На этих словах фрау Дрезднер встала и вышла в коридор. Штефан начинал понимать, что Юдит права, но признавать этого сильно не хотел.

- Но ведь чисто технически, - продолжал он говорить жене в спину, - люди делают так же. Под воздействием литературы, кинематографа...

– Ты должен знать, - грубо перебила Юдит, обернувшись к нему, - что у человека эти процессы происходят гораздо сложнее. Так что у нас с тобой очередная неудача.

– И что же нам теперь делать? - смирился с поражением Штефан.

– Для начала написать отчет. А потом наконец-то отдохнуть. И не забывай, - улыбнулась в темноте фрау Дрезднер, - уничтожая старое, мы освобождаем место для нового.

Cурепка

2014, июль

Казахстан, Павлодар

Я наблюдал, как за окном автобуса вьется серая полоса горного серпантина, с каждым оборотом колес приобретавшая всё большее количество метров. Выглядел серпантин так, что мысль о случайной аварии в горах непременно приходила каждому, кто смотрел на эти змеящиеся изгибы, и мне тоже приходила эта мысль, но я воспринимал её равнодушно и в какой-то степени даже холодно.

Отправляясь на отдых, я взял с собой минимум необходимых вещей, деньги и "Процесс" Кафки в мягкой, уже потрепанной из-за моей неряшливости обложке. Для летнего отпуска литература была, мягко говоря, неподходящая: жизнерадостным сюжет назвать было сложно, да и автор психическим здоровьем не отличался , однако выбор книги легко объяснялся странным состоянием, в которое меня в последний месяц затянуло, будто в склизкую, удушливую трясину.

Я и раньше не был оптимистом, а в этом месяце мое мировосприятие по непонятным причинам приобрело более черный окрас, и его базовым компонентом стало неверие во всё то, что раньше хоть и казалось сомнительным, но всё же воспринималось как норма. Любовь стала казаться неврозом, неприятным багровым осьминогом с черными жилками, который одним лишь чавкающим прикосновением щупалец заставляет человека предавать рациональное мышление и беспричинно страдать. Смысл жизни - я и раньше не видел его, что почему-то совсем не мешало мне успешно существовать, чего-то достигать, что-то постоянно делать. Я не совсем понимаю, откуда же, в таком случае, берется жизнелюбие у человека, но предпочитаю объяснять это инстинктом выживания.

Потому и решил сменить обстановку. Переехать в горы я, конечно же, не мог по причине скудных заработков, но мог пожить там недели две, чтобы отдохнуть от окружающих и насладиться тишиной. Там не должно было найтись людей, с которыми я начал бы конфликтовать, чтобы возник повод извиниться, извиниться как можно более самоуничижительно. Такое желание стало часто одолевать меня, впрочем, оно было со мной всю жизнь и всегда мешало, пока я не понял, для чего же я все-таки ссорюсь с довольно неплохими людьми. Теперь же я его более-менее контролировал, скажем так, ограничивал одной комнатой, но иногда оно становилось сильнее, и подобные мысли возникали у меня при общении с любым человеком. Естественно, я не ругался, потому что знал, откуда всё идет. Однако все эти стремления, оставаясь лишь в воображении, непредсказуемо превращались в свою противоположность, и мне страшно хотелось обругать кого-нибудь, чтобы увидеть обиду у собеседника и этой обиде порадоваться. Теперь я надеялся, что мое странное состояние оставит меня в покое, что отдых от людей поможет мне.

Заселившись в номер, я отказался от групповой экскурсии и заперся на весь день, в течение которого дремал, то и дело пробуждался, пытаясь восстановить в памяти ускользающее сновидение, терял этот образ окончательно, а затем снова засыпал. Проснулся я ближе к вечеру. Никуда выходить всё еще не хотелось, поэтому я вернулся к книге, которую невозможно было читать в автобусе из-за неровных дорог, заставлявших текст прыгать перед глазами.

Я вернулся к моменту, на котором остановился: Йозеф К. в отчаянии скупал у Титорелли однообразные, похожие друг на друга, как близнецы, степные пейзажи. Мне вдруг подумалось, что встреть я в этой гостинице какого-нибудь сумасшедшего художника, который был бы в состоянии вернуть мне душевное равновесие, я бы не только скупил все его картины - я бы его до конца жизни обеспечивал. Впрочем, это я сейчас так говорю, а в моменты унижения или злости мне обычно кажется, что лучше этих мгновений ничего не может быть, что надо эти мгновения запомнить, чтобы потом вспоминать и перебирать в памяти, как замужние дамы перебирают письма, полученные в свободной молодости от молодых людей разной степени развязности и одержимости.

Пейзаж за моим окном был совсем не степным, я даже слегка проникся его красотой и решил завтра же выйти из комнаты и прогуляться. Так как я уже выспался днем, мне ничего не оставалось, кроме как сидеть ночью, думая обо всём подряд, и пить крепкий чай. После обеда я решился пройтись по окрестностям, и это желание было настолько сильным, что во время прогулки я дошел до горной реки. Какое-то время я бросал булыжники в воду. Камни мгновенно исчезали среди бурных потоков пены и шли ко дну. Заметив, что в этом занятии есть что-то тоскливое, я решительно направился обратно в гостиницу, разглядывая по дороге окружающие меня горные массивы. Массивы были покрыты малахитовой порослью молодой травы, кое-где встречались сплоченные группы ярких в своей свежести и молодости деревьев. Но одна группа отличалась тем, что не была свежа и молода. Из-за своей удаленности от меня и отсутствия листвы эти деревья больше походили на игрушечные каркасы. Рыжие скелеты, ветви которых тянулись вверх, будто бы теснились друг к другу, осознавая свою деформированность, разрушенность и несоответствие окружающему пейзажу.

Через синие стекла темных очков это зрелище выглядело менее болезненным, возможно, по причине того, что мир вокруг приобрел холодность и среди этой синевы костлявые деревья не выглядели изгоями.

В середине пути я споткнулся. Посмотрев под ноги, я понял, что возле моего ботинка из земли торчит кость. Я был любителем подобных вещей, поэтому смог оценить красоту этого найденного фрагмента чьей-то уже несуществующей жизни. Это, конечно, не был человек, вероятнее всего, кость принадлежала лошади. Выглядела она довольно изящно: в основании, точнее, в том, что я посчитал основанием, вырисовывались четыре небольшие ножки, окаймляющие довольно широкое сквозное отверстие. Эту кость можно было даже использовать в качестве подставки для карандашей, а не просто держать на полке для услаждения моего странного эстетического чувства. Я убрал кость в карман, чтобы по возвращению домой продержать её некоторое время в спирту - грязный, жемчужно-бурый цвет кости требовал этого.

Оставшуюся часть дня я с удовольствием провел в номере: хоть пространство и было открытым, обжигающий ветер всё равно проникал в любой, даже затенённый уголок. В четырех стенах было определенно комфортнее.

Вы помните, я говорил в самом начале, что не планировал с кем-то тесно общаться, однако жизнь - вещь слишком сложная и непредсказуемая, хотя сейчас я уже понимаю, почему тогда решился пойти на контакт.

Я столкнулся с ней в коридоре, и при первом же взгляде она мне не понравилась. Веки, казавшиеся слишком огромными, а оттого тяжелыми, грудь, плотно обтянутая пестрым цветастыми платьем, крепкие в голенях и чуть кривоватые ноги - всё в ней производило какое-то мерзкое впечатление и вызывало ассоциации с равнодушной коровой.

К своему несчастью, она не была тем человеком, перед которым мне хотелось бы унижаться, хотя в унижении перед такой дурехой определенно было бы много стыда и грязи. Однако я всё же был эстетом.

Дуреха представилась Леночкой и предложила пойти в уличное кафе. Что-то в тот момент пошло не так, потому что я согласился и даже вытерпел несколько часов с ней, с этой Леночкой. Она без умолку разговаривала о своих мелких проблемах, которые несомненно казались ей очень важными и нерешаемыми. Леночка была несколько полна, да и видел я её через уже привычные мне синие стекла, так что сейчас она была похожа на распухший труп, который почему-то поднялся со дна реки и пришел в это кафе, где слишком противно и сладко пахнет свежей сдобой.

Я даже что-то отвечал ей, придумывая соответствующие случаи из своей жизни, потому что не хотел рассказывать ей о моей жизни, не хотел, чтобы она имела какое-то отношение к моему илистому, но всё же терпимому прошлому. Я даже позволил себе иногда смеяться, и это казалось Леночке искренним, хотя природа этого смеха была механическая - за двадцать семь лет я научился смеяться именно тогда, когда это от меня требовалось.

Она почему-то заинтересовалась мной, и это было странно, потому что я бы ни за что не виделся с таким собеседником, как я, более одного раза. Возможно, из-за того, что я знал себя слишком хорошо. Но Леночка не знала и искала общения со мной.

Так прошла неделя: я гулял в одиночестве по горам, виделся с Леночкой и спал. И к концу этой недели стало ясно, что Леночка успела вообразить себе, что у нас роман, что я что-то чувствую к ней, что даже есть какие-то перспективы. Наверное, она никогда не знала ласки, раз приняла мою вежливость и искусственный смех за великую любовь, но мне не было до этого никакого дела.

Я решил довести начатое до конца, ведь ничто не мешало мне это сделать. В один из вечеров я подкрепил выдумки Леночки прогулкой на обрыв, где фотографировал её на фоне раздваивающейся реки, и надо сказать, что река была лучшим элементом фотографии. Пока мы шли по тропе обратно в гостиницу, я с притворной нежностью нарвал Леночке букет из каких-то мелких белых полевых цветов и крупных лиловых бутонов, названия которых я не знал.

- Ты что делаешь, - возмутилась она, но больше для виду, - это же редкие, они в Красную книгу занесены.

И приняла букет со скромной, однако вместе с тем и многообещающей улыбкой. Я улыбнулся в ответ.

Вечером она зашла ко мне в номер, делано стесняясь, пригласила к себе, и я, конечно, понял, с какой целью, ведь только этого и добивался. Без платья Леночка не произвела лучшего впечатления, но это мне не особо помешало. Я потом долго смотрел на неё спящую, понимая, что вызывает она у меня теперь еще большее омерзение, чем при первой встрече. Её груди стали казаться мне скоплениями жира, который, если бы не кожа, непременно оставил бы на моих ладонях неприятную липкость. Да и сама Леночка сейчас походила на тушу животного, мерзкую, холодную, чернеющую в темном помещении на фоне белого кафеля, тушу, которую вот-вот снимут с крюка и отправят под мясницкий топор, чтобы разрушить её прежнюю целостность.

Уходя от Леночки, я не стал её будить и захватил с собой подаренный мной пучок полевых цветов, который торчал из небольшой банки, стоящей на тумбочке. Я долго не знал, как его везти, чтобы цветы простояли хотя бы два дня, а потом плюнул на это и вложил букет меж страниц "Процесса".

Уехал я на первом же утреннем автобусе и полагал добраться домой уже через двое суток, однако одно обстоятельство сильно задержало меня в пути. На том самом серпантине, который так сильно притягивал мой взгляд перед приездом, случилась авария. Автомобили не слетели вниз, нет, они врезались в ограждения, что, впрочем, не могло облегчить агонию умирающего водителя. Со своего места я мог видеть лишь его ноги, которые беспрестанно дергались в конвульсиях, и два изувеченных железных каркаса. Было странно воспринимать ноги без человека, и хотя я мог увидеть водителя, выйдя из автобуса, делать этого я не стал, поскольку день был слишком жарким. Воздух будто бы раскалился и от этого совсем прекратил движение, поэтому я остался на своем месте. Заняться было совсем нечем, поэтому я снова собрался вернуться к жизни несчастного Йозефа К., однако увидел между страниц полевые цветы, которые теперь уже были сплющены, сдавлены до безобразия, и вспомнил о Леночке.

Честно признаюсь: я думал о ней с некоторым злорадством. Мне даже пришла в голову мысль о том, что она, может быть, уже совершила самоубийство или же совершит его в ближайшее время. Я не знал, какой способ смерти предпочтет Леночка, поэтому стал представлять её мертвую, в различных обстоятельствах. Грузное тело, лежащее в окровавленной ванной этого номера с дешевыми васильковыми обоями, прилипший к крупным ляжкам цветастый подол смотрелись гораздо лучше варианта с повешением, который, как известно, сопровождается физиологическими отправлениями. Жаль, что я не мог узнать этого. Что я подумаю, если она всё же убьет себя? Если совершит самоубийство из-за меня? Но я не мог дать точного ответа.

Больше мне о Леночке думать не хотелось, поэтому я устало откинул голову на спинку сиденья и скосил взгляд за окно. Возле ограждения росли яркие желтые цветы, название которых я, городской человек, знал. Это была сурепка, её четырехлистные несколько лимонные бутоны резали глаз, а за россыпью сурепки темнела бездна, над которой вдали тянулся серый серпантин.

Катаракта

2016, февраль

Казахстан, Павлодар

 Полгода назад мне исполнилось тридцать лет, и родственники, пришедшие поздравить меня, хотя я их совсем не звал, конечно, пожелали счастья, но с видимым сожалением в очередной раз напомнили, что у меня до сих пор ничего и никого нет. В этом они были неправы – всё необходимое у меня было: квартира, где я жил один, шкаф с книгами и тягостная, однообразная работа.

 Делить с кем-то мой темный угол я не мог, потому что совсем не представлял, как можно постоянно выносить рядом с собой человека, пусть он даже и близкий. Естественно, семьей я так и не обзавелся. Мать знала об этом, тревожно поглядывала на меня во время редких визитов, намекая на гипотетическое пополнение семьи, впрочем, с каждым разом всё меньше и меньше. Почему-то она считала, что у меня нет совсем никого, если я не состою в официальном браке. Про любовницу я ей решил не рассказывать.

 Про неё и нечего было рассказывать, по крайней мере, большую часть её качеств мать бы не одобрила. Эта женщина уже шестой год лечила депрессию медикаментами, лечила безуспешно и вроде как даже к ней привыкла. Я виделся с ней в те моменты, когда она не лежала в психоневрологическом диспансере и могла выносить людей. Эти два требования совпадали не так уж часто.

 Несколько раз она приходила ко мне домой и совсем не удивилась обстановке, точнее, не обратила на неё никакого внимания. Её совсем не смутили линялые обои, которые заметно выцвели, но не пятнами, как бывает, когда на них попадает солнечный свет, а равномерно. Света я не терпел и штор не открывал. Иногда только позволял себе оставить узкий зазор, через который тонкая, как швейная игла, полоса пробивалась на пол, будто разделяя комнату на две половины. Я обычно оказывался в правой половине, потому что кресло, где я почти всегда сидел, закутавшись в одеяло, специально было отодвинуто в самый дальний угол, подальше от окна и входной двери.

 Я сидел и смотрел на эту полосу, механически отмечая лишь то, что я сижу в темном углу со своим слабым зрением, будто крот, но это не приносило беспокойства и не заставляло чувствовать тоску. И так до самого заката – я то спал, то смотрел на эту узкую линию света. Когда солнце садилось, я читал, в очередной раз заполняя пепельницу окурками, а комнату дымом.

 У меня была работа, было даже образование, которое позволяло работать там официально. Был статус учителя литературы, но не было умения, потому что в профессию я попал случайно: еще в молодости потерял интерес к жизни и выбрал специальность, раскрыв брошюрку университета наугад.

 Детей я не боялся, но людей в них не видел. Они были однообразны, шумели и по понятным причинам побаивались меня, а я постоянно забывал их имена, потому что дети были слишком похожи друг на друга. Не увольняли меня, видимо, из-за нехватки кадров.

 Коллег по именам я запомнить смог, однако привычек их не знал, потому что избегал приятельского общения любыми способами. С меня хватало того, что я рассказывал детям о страданиях несуществующих людей и вроде как должен был что-то в них таким образом воспитать, однако холодный и усталый голос в сочетании с отсутствием улыбки сводил всё к нулю. Я не особо вглядывался в их лица, потому что смотрел куда-то вперед и сидел, опершись подбородком на сплетенные длинные пальцы, однако замечал, что уходят дети какими-то расстроенными. Впрочем, мне было все равно.

 Домой я старался ехать на том автобусе, который проезжает самый длинный маршрут по городу. Забившись в самый хвост, на самое дальнее сиденье, я смотрел на людей, которые после каждой остановки сменяли друг друга и, конечно, различались внешне, но при этом были похожи настолько, что к концу поездки все их лица смешивались в одно лицо – неприятное, расплывчатое, непрерывно шевелящее бесформенными губами. Тогда я чувствовал отвращение.

 Пассажиры позволяли себе громко разговаривать, смеяться и есть шоколад и беляши, я же себе этого не позволял. Во-первых, потому что хотел быть незаметнее, во-вторых, потому что уже давно планировал позволить себе кое-что, на фоне чего это шумное поведение смотрелось несерьезной забавой, на которую без толку было тратить время. Но пока я этого позволить себе не мог. Хотя мысли одолевали довольно давно, и я понимал, что стремление совсем не ужасное, однако что-то мешало.

 Каждую субботу я гулял вместо чтения. Гулял, конечно же, ночью, иначе какой бы в этом был смысл. Сегодня как раз была суббота, я шел по улице, спрятав руки в карманы пальто, как обычно стараясь избегать центральных улиц. Размазанные по асфальту холодным осенним ветром листья хрустели под ботинками и наверняка превращались в крошево. Шел я медленно, проходя мимо однообразных зеркальных витрин. Вывески над ними ядовито горели зеленым и красным, выделяясь в темноте яркими мигающими пятнами, освещая окна, освещая стены домов, освещая меня своим мертвенным и искусственным светом. Здесь, в такой ситуации, я был уместен – чуть сутулящийся, в очках, в стеклах которых отражались красные и зеленые вывески, со впалыми щеками. Когда-то они были здоровыми, но потом я стал нервничать и понемногу терять эмпатию. Позже я потерял её совсем, нервничать перестал, потому что утратил интерес к происходящему, и в полной мере оценил достигнутый этим покой.

 На прошлой неделе я встретил здесь проститутку, которая сразу же вызвала у меня отвращение и совсем не своей деятельностью. Её освещало то зеленым, то красным, отчего она напоминала труп: разлагающийся, залитый кровью. Я оттолкнул её, не выслушав, и направился дальше, подумав мельком, что тоже в таком освещении похож на труп.

 Сегодня я её не встретил, да и вообще никого не встретил, а спокойно дошел до старого пляжа в одиночестве, не натолкнувшись ни на один любопытный взгляд. На пляже этих взглядов не должно было быть вовсе, потому что он был заброшен, вода у берега приобрела болотистый цвет, а к речному запаху примешался легкий запах гнили.

 Песок смешался с листьями, нанесенными ветром, который и сейчас время от времени обдавал холодом, трепал волосы и проносился порывами по песку и между полуголых ветвей деревьев. Деревянные шезлонги с деревянными же навесами над ними так никто и не убрал, и удивительно, что они никому не были теперь нужны, что их никто не растащил на дрова или хотя бы просто не сломал.

 Как бы то ни было, я прошел к одному из них, который стоял ближе остальных к воде, устроился как можно удобнее, завернувшись плотнее в пальто. Рядом остался пустым второй шезлонг, вплотную стоявший возле моего. Вдруг меня посетила запоздалая мысль. То, что я хочу сделать, я вполне мог сделать с любовницей. Или хотя бы с той проституткой, которая встретилась мне неделю назад и напоминала труп. Однако умом понимал, что все-таки не смог бы.

 Передо мной раскинулась лаково черная от лунного света поверхность реки, которая покрывалась под воздействием ветра сеткой шевелящихся морщин, будто кто-то пытался прорвать толстый слой воды изнутри, но сделать этого пока был не в силах. Ночь была слишком сырой, даже воздух пропитался сыростью, и казалось, что он стал от этого тяжелее.

 За рекой, на противоположном берегу, где сейчас был виден только расплывчатый, дымчатый силуэт осеннего, с проплешинами леса, было так же темно, как и здесь, за исключением только одного – костра. Он горел вдали живой, теплой точкой во мгле. Я предположил, что там тоже сидит человек, непременно один, он не может сидеть там с кем-то. А даже если и не один, то я всё равно убеждал себя в этом, потому что мне гораздо приятнее было верить в то, что он такой же, как я. Только чуть мягче и сострадательнее.

 В черном, затянутом облаками небе висела белая, стылая луна, то и дело закрываемая на миг облаками и подмигивающая от этого круглым, пораженным катарактой глазом. Когда его закрывало облаками и дымом, то пространство заполнял дегтярно-черный мрак.

 В один момент мне показалось, что я услышал быстрые шаги, будто скребущие по разбросанным листьям. Быстро обернувшись и нервно сглотнув, я увидел подходящего ко мне человека, который повел себя достаточно нагло: осмотрев меня без злобы, но внимательно, он лег рядом, на пустое место. Вблизи видно было, что он моложе меня, возможно, лет на пять, и что щеки у него здоровые, не впалые, даже с положенным румянцем. Человек показался слишком жизнерадостным и поэтому вызвал у меня отторжение.

- Меня Андрей зовут, - с ходу представился он и протянул мне руку, видимо, ожидая, что я отвечу на рукопожатие. Рук из карманов я вынимать не стал, а только настороженно посмотрел на него.

- Что ты… вы здесь делаете ночью?

 Вероятно, он понял, что фамильярно общаться со мной нежелательно, да и не выйдет, потому что будет крайне неловко. В голосе человека слышался звон молодости, которого у меня никогда не было. Я вдруг ощутил злобу, которой не ощущал уже несколько лет, и мне захотелось его раздавить или хотя бы озадачить.

- Вы бы отказались от земного хлеба ради хлеба небесного? – вдруг спросил его я, сам немного удивившись своему вопросу. Он удивился тоже, но гораздо сильнее.

- Что? О чем вы?

 Лунный свет делал профиль молодого человека похожим на острый скальпель.

- О том, - глухо продолжал я, - что тысячи ушли, а миллионы оказались брошены здесь.

- Так вы про бога, что ли? – искреннее понимание отразилось на лице молодого человека. Он явно был рад тому, что может наконец худо-бедно поддержать диалог.

- Именно. Миллионы брошены здесь, поэтому все старания, все покаяния бессмысленны – не будет поощрения. Не осталось никого, кто может дать нам поощрение или послабление. Скажите, Андрей, - спросил я, ощутив хрипоту в горле, - вы страдаете?

- Допустим, - осторожно согласился он, покосившись на меня, однако не делая попыток куда-либо уйти.

- За свои страдания вы не получите ничего. Потому что предоставлены сами себе и теперь не можете убежать от ответственности. За ваши страдания ответственны только вы.

 Прерывистый смех так и рвался разодрать мое горло, однако еще было рано. Молодой человек определенно был если не напуган, то озадачен моими словами. Или же мыслями о том, как отвязаться от сумасшедшего. Я решил не останавливаться на достигнутом и продолжил, глядя ему в глаза:
- Знаете, что сопровождало человечество на протяжении всей истории? Не культура, культура это лишь тонкое наслоение, поддерживаемое государством. Если убрать культуру, то останутся только насилие, ненависть и половой инстинкт.

 Резко, даже зло выпалив последние слова, я не оторвал взгляда. Молодой человек почему-то застеснялся и смущенно улыбнулся, отчего я не смог сдержать хохота:
- Как высокодуховно, как высоконравственно, правда? Требует поощрения? Мы всегда находимся на дне и всегда будем на этом дне. А если и будем двигаться, то только вниз, на стук. О, венец природы, раб божий!

 Я хохотал и сам не мог понять, что говорю. Наверное, мысли, копившиеся на протяжении долгого времени, наконец сформировались в слова и нашли слушателя, хоть и неподходящего, но все-таки слушателя. Впрочем, я ожидал, что слушатель на этом моменте сочтет меня окончательно ненормальным и оставит уже одного, однако он повел себя еще страннее, чем я.

 Он, пару раз дернув от волнения рукой, положил её мне на колено. Сделав это, он посмотрел на меня, и выражение его лица было таким, будто он ребенок и только что погладил страшную соседскую собаку, не получив в ответ укуса, поездок по больницам и ряда прививок.

 Всё прояснилось. Я убедился в своих мыслях окончательно.

- Мог бы и сразу сказать, - перестал я смеяться, что было легко выполнить, потому что я начал волноваться настолько, что у меня задрожали руки, и смеяться уже не очень хотелось.

- Я ведь не знал, - слишком уж стеснительно пробормотал молодой человек, руку, впрочем, не убирая.

- Тоже верно, - я снова улыбался, подозреваю, что не очень-то доброжелательно. В воображении я уже видел то, на что так долго решался и так долго желал воплотить в жизнь. Однако, как бы я ни улыбался, молодой человек оставался на месте и не убегал, а лежал, чуть повернувшись ко мне боком и замерев. Я не убирал его руку со своего колена.

- Хочу предупредить, - я понимал, что в моем голосе явственно слышится нетерпение, - у меня есть одно странное предпочтение.

- Странное? – переспросил молодой человек, уже с некоторым интересом, как-то подозрительно сверкнув глазами.

- Ты знаешь, что такое асфиксия?

- Я… знаю, - сообщил он, покраснев и стараясь не смотреть в мою сторону. Я вытащил из карманов дрожащие от волнения руки, спрятанные в черные кожаные перчатки. Всё совпадало крайне удачно.

- Можно мне… твою шею? 

 Во время вынужденной паузы я явственно ощутил, как у меня стучат зубы. Однако молодой человек и на это не обратил внимания, а только сполз чуть вниз в своем шезлонге, подняв подбородок и подставляя горло.

 Когда я сжал руки на его шее, он закрыл глаза и откинул голову еще сильнее, видимо, предвкушая что-то для него приятное. Но когда всё снова охватил дегтярно-черный мрак, я сдавил его горло изо всех сил, не собираясь отпускать. Он тут же начал дергаться, пытаясь то разжать мои пальцы, то попасть мне по лицу, чтобы сбить очки. Впрочем, даже если бы ему это удалось, я его всё равно бы задушил.

 Убежать он не мог, потому что я предусмотрительно сел сверху, вполне справедливо ожидая попытки побега, которая так не была мне нужна, поэтому он только дергался и тихо клокотал, издавая совсем уж отчаянные хрипы, которых никто сейчас услышать не мог. Его сопротивление мне изрядно надоело, и я не без удовольствия и тоже изо всех сил несколько раз ударил его головой об толстый брус шезлонга. Голова с тихим и каким-то коротким стуком билась о дерево, пока на песок не закапала кровь.

 Я не совсем понял, отчего именно он умер: то ли из-за пробитой головы, то ли из-за того, что я его удушил. Скорее всего, из-за второго. Так или иначе, он был мертв.

 Я смотрел на то, как он вывалил язык и закатил глаза, будто глядя куда-то вверх, смотрел на собственные пальцы, сцепленные на его горле и напоминающие из-за перчаток двух черных пауков. Я понял, что улыбаюсь.

 Уложив труп так, чтобы казалось, будто покойный уснул, прикрыв рукой лицо, я с непонятным смешком посмотрел на другой берег. Там всё так же, даже с новой силой горела теплая и живая точка костра, а над пляжем висел пораженный катарактой белый глаз.

 Когда я шел домой, уже стелился туман, в котором мерцание вывесок давало рассеянный свет. Но свет всё равно попадал на меня, покрывая лицо то нездоровой, мертвенной зеленью, то сплошным кровавым пятном.

Карнавал

2016, апрель

Казахстан, Павлодар

Я брел по берегу реки, увязая в сером ноздреватом снегу, который был перемешан с песком, и как только я наступал на кажущийся надежным белый покров, нога сразу же по колено исчезала в слякотной бледно-бурой каше. Можно было перейти на прогулочную дорожку, покрытую ровным асфальтом и уходящую в темную даль ночи тонкой стрелой, однако я уже изрядно испачкался – грязь облепила ботинки и брюки. Измазаться сильнее я уже не мог, поэтому шел, не меняя направления, напряженно глядя вперед и пытаясь курить: холодный мартовский ветер набивался в ноздри, сбивал дыхание и навязчиво, тоскливо завывая, дергал полы пальто. Река – чернеющая, покрытая надтреснутым льдом – сливалась с темнотой и линией горизонта, плавно перетекая в серое, затянутое заводским дымом небо.

Сложно было сказать, в какой момент жизни я начал движение к текущему положению дел, и еще сложнее было понять, когда же наступила точка невозврата и последствия моих выходок стали необратимыми. Посторонний наблюдатель мог бы сказать, что всё началось пять лет назад, но на то он и посторонний наблюдатель. Я же, будучи теперь осведомленным о своем состоянии, был уверен, что началось всё на четыре года раньше, вот только тогда это не бросилось в глаза, не заставило встревожиться никого – ни меня, ни окружающих. Именно тогда я увяз в печали, не заметил этого вовремя и, естественно, не успел выбраться. Ловушка захлопнулась, я остался наедине с собой, и это соседство показало мне, что я, в общем-то, труслив, мерзок и подл.

Если бы я был Мерсо, то страдал бы от невыносимой жары и определенно застрелил бы араба, но я не был Мерсо, меня хлестал по лицу воющий ветер, а арабов рядом не наблюдалось. Только шла по стреле прогулочной дорожки худая и чрезмерно вульгарная женщина, медленно, будто нехотя переставляя тощие ноги, стуча высокими каблуками сапог по асфальту. Я долго видел только её силуэт, в серой темноте больше похожий на силуэт палочника, однако мы скоро поравнялись, и я рассмотрел темно-красное пятно губ и блестящие под тяжелой челкой глаза. Заметив, что я её разглядываю, она остановилась, кинула на меня выжидающий взгляд, не желая ступать в грязный сугроб и, вероятно, ожидая, что я перейду на асфальт, однако я замер на месте, прекратив свое бессмысленное движение, спрятал руки в карманы и зажал зубами тлеющую сигарету.

- Тебе скучно? – спросила она тягучим, как патока, голосом, с томным придыханием.

- Скучно, - скупо отозвался я. Сигарета не давала возможности много говорить, да и особого желания не было.

- Я могу тебе помочь.

- Сомневаюсь. Эта скука иного рода. Мне скучно существовать, - кратко, даже немного грубо пояснил я и замолчал.

Она замолчала тоже, неприятно удивленная моим отказом, и презрительно скривила губы, будто я только что оскорбил её или был бездомным – небритым, дурно пахнущим и одетым в рваньё. Она смотрела с таким же отвращением, как Алиса, когда мне было восемнадцать лет, когда мы прятались в сумраке дешевого номера, а я умолял её не бросать меня, совсем не сдерживая слез, ползая перед ней на коленях и настойчиво хватая её за длинные, обтянутые черным капроном ноги.

Так как я все-таки был сильнее, она не могла уйти, хотя порывалась сделать это уже двадцать минут, и грязно ругалась каждый раз, когда я вцеплялся в голень или щиколотку. Побранив меня, она с досадой вздыхала и закатывала глаза.

- Кретин, - кривила Алиса красные губы, - что тебе от меня надо?

- Ничего, просто не оставляй меня одного! – я всхлипнул и уткнулся лицом в слоистый подол темного бархатного платья.

- Какой же ты все-таки кретин. Я и не собиралась. Может, теперь ты отпустишь мои ноги?

- Нет, я тебя люблю, – я плакал в подол, понимая, что хотел сказать совсем другое. Что я не хочу быть один. То, что я принимал за романтические чувства, оказалось защитным механизмом, инстинктом самосохранения, противоядием от одиночества, которое тогда казалось мне самым ужасным, что только может быть, темной пустотой, где я буду беззащитен и предоставлен самому себе. Не любовь, а необходимость иметь рядом с собой человека, чтобы не беспокоиться о трудностях и всегда знать, что будет тот, кто придет на помощь. Убежище для слабых людей. Вот как это следует называть.

И я ничуть не возражал против такого расклада. Я ведь слабый человек. Да и кто силен, если посмотреть?

- Прекрати цепляться за мои ноги. Ты как клещ.

В раздраженном голосе Алисы ясно слышалось нетерпение.

- Я жалкий. Я всегда всё делаю неправильно, это выглядит смешно.

- Ты иногда ошибаешься, это нормально.

- Ты со мной только из жалости, чтобы смеяться над моими ошибками.

Поняв, что в покое я её не оставлю, Алиса устало села на край кровати:
- Так из жалости или чтобы смеяться? Ты бы определился.

- Чтобы смеяться.

Обняв её ноги, чтобы она уж точно никуда не ушла, я положил голову ей на колени и закрыл глаза.

- Я смеюсь над тобой, и ты просишь, чтобы я не уходила?

- Что-то вроде того.

- Ты хочешь, чтобы я над тобой смеялась? – спросила Алиса, в непонимании вскинув брови.

- Не знаю, - глухо проговорил я в темный бархат, - наверное.

- Странный ты, - только и сказала она. Я не стал возражать.

Побыв со мной до четырех утра, Алиса ушла, оставив меня в одиночестве, однако я был теперь совершенно спокоен, поэтому блаженно, смакуя ощущение необъяснимой радости, уткнулся в еще теплую гостиничную подушку. За широким окном застыло предрассветное серо-синее небо – неуловимо тревожное, несмотря на свою статичность, заполненное обрывками темных облаков.

Эти нелепые страхи и совсем уж неуместные проявления эмоций смущали меня, я пытался понять, как от них избавиться, однако так и не понял, и через год страхи стали нелепее, а эмоции – разнообразнее, хотя остались неуместными.

Одиночество мучило меня. Жизнь напоминала темную, холодную скотобойню, а я был человеком, который не участвует в свежевании туш, однако по какой-то причине живет в подсобке, где вечерами плачет в подушку.

И я наивно полагал, что человеческое общество избавит меня от этих непонятных настроений, но как же я ошибался. Хитроумная машина в моей голове дала сбой и теперь работала по новым правилам, которые я никак не мог понять, отчего плыл по течению, будучи не в силах ничего сделать. Как только я находил общество, так сразу же будто погружался в дурной, тягостный сон, где было слишком шумно, где люди требовали от меня социально приемлемого внимания и какой-либо реакции на их слова. Но я не хотел реагировать. Они думали, что я буду слушать их, сочувствовать им, тогда как сочувствовать надо было мне.

Поэтому я уходил от них. Иногда вежливо, иногда по-хамски, среди разговора, не прощаясь. Мне было тошно их слушать, и я ждал того момента, когда приду домой, когда избавлюсь от вынужденного окружения людской толпой и останусь один. Но я оставался один, и бездонная пропасть одиночества снова поглощала меня. И я выбирался из неё, чтобы попасть к людям и потом снова сбежать от них – от таких шумных и раздражающих.

Я медленно, едва заметно тлел, а песок в часах сыпался вниз. Дни тягуче следовали друг за другом, формируя склизкий комок жизненного опыта, больше похожий на харчок туберкулезника.

Двадцатилетие я встретил, уже не будучи собой. Сбросив прежнюю шкуру, я вступил в новый возраст. Хоть я и сохранил свои привычные движения, свое лицо, свои интонации, однако это был уже не я. Это не я упрашивал Алису остаться, не я бежал то к людям, то от людей. Я помнил это, помнил от первого лица, но всё это было не со мной.

Никого не пригласив, я сидел в парке со стаканом кофе и спокойно, без каких-либо эмоций осознавал свое новое качество. Люди проходили мимо, разговаривая друг с другом и совсем не обращая на меня внимания. Я молчал, наблюдая, как толстопузая птичка то и дело мелькает среди темной листвы, показывая пурпурное брюшко, думая, что её никто не замечает.

Я был готов заново сделать осторожный шаг в мир, который за предыдущие два года не проявил себя с лучшей стороны. Впрочем, об этом нужно было беспокоиться не мне, а тому человеку, которого я заменил. Я ведь буду всё делать иначе. А ему больше ни о чем беспокоиться не стоит. Зачем беспокоиться тому, кого больше нет? Он, конечно, жив в моей памяти, но это нельзя назвать даже подобием существования. Нужно было заново узнать правила человеческих игр, потому как он делал это крайне плохо.

Из всех социальных взаимодействий я отдал предпочтение сексу. От этого явно было больше толку, чем от простых разговоров, которые я вести мог, однако не видел в этом смысла. Цепочка случайных связей хоть и была длинной, однако в эмоциональном плане я продолжал оставаться чем-то вроде камня. На что-то большее я рассчитывать, конечно же, мог, красноречие и притворство вполне сгодились бы для этого. Но я не видел смысла.

Я постоянно был окружен плотью, живой и в определенных пределах эстетичной, и уже не жил в подсобке. Мне доверили разделочный нож, если можно так сказать. Со временем я воплотил почти всё, что хотел. Почти - потому что не всё из этого было законно, а некоторые мои желания были статьями уголовного кодекса. Поэтому бездна, полная распотрошенных тел, моя персональная снафф-студия, единственное место, где я мог делать всё, что пожелаю, скрывалась внутри моей головы и, к счастью окружающих меня людей, не вырывалась наружу. Со стороны нельзя было сказать, что мои сны состоят из плача, предсмертной агонии и умоляющих жертв, что я мечтаю о жестокости в темном и холодном пространстве, где, если запнуться, можно неосторожно захлебнуться в море спутавшихся в большой ком потрохов.

Однако моя бездна была недостаточно реальна, и я долго искал способ, который помог бы сделать её вещественной хотя бы для меня одного. И нашел галлюциногены.

Я стал на шаг ближе к моим снам, и лучше бы никому не знать, что происходило в моей голове, пока я смотрел в потолок, безвольно раскинув руки по одеялу, демонстрируя вселенной тонкий ободок радужки. Бледные тени метались в сумраке бездны, уворачиваясь от вспышек огня, роняя в сыроватую землю красные капли крови, раздирая себе кожу в крике и заглушая скрип закрывающихся навсегда дверей, до которых они, конечно же, не успевали добраться.

В такие моменты радостно-злая улыбка обнажала мои зубы, и у ситтера[1] возникало стойкое ощущение, что я собираюсь его зарезать.

[1] трезвый человек, следящий за состоянием употребившего наркомана

Однако всякий путь имеет конец, в том числе и этот, и в один из морозных январских дней я снова стал собой. Я вспомнил все случайные связи, которые смог, все мои изощренные фантазии. Я вернулся, и это, конечно, было прекрасно, но мне стало не по себе.

За окном ресторана шел густой снег, приглушенно стонала вьюга, а я отупело смотрел в темно-синее стекло тарелки, измазанное грибным соусом и комковатым пюре. Ощутив, как сдавило горло, как на глаза навернулись слезы, я сжал руки в кулаки, надеясь успокоиться, однако зверские черно-багровые сцены упорно возникали перед глазами, и я не мог, не мог поверить, что это придумал я.

- Всё в порядке? – встревоженно спросил кто-то передо мной. Я поднял глаза и увидел, как девушка с чрезмерно ярким румянцем и рыжим узлом волос озадаченно смотрит мне в лицо, пытаясь, видимо, понять, почему я так странно реагирую. Над бокалом пунша, который она держала в бледной ухоженной руке, поднимался пар.

- Мне немного плохо, - промямлил я, стараясь выглядеть так, будто мне действительно плохо. Впрочем, в этом не было нужды: меня тошнило от себя, и тошнило не в переносном смысле, а в самом прямом.

- Я сейчас вернусь, - бормотал я непослушными губами, выходя из-за стола, - я быстро, пять минут.

Уцепившись пальцами за прохладный бачок унитаза, я блевал: сначала мясом, грибами и пуншем, а затем уже пустотой, потому что каждый раз, когда в воображении возникала бездна, превращенная мной же в пыточную, накатывала волна вполне физиологического отвращения, которое сложно было сдержать.

Мне было двадцать два года, я узнал, что употреблял кислоту[2] и что мое воображение может быть действительно больным.

[2] наркотики-психоделики

«С подключением», - мрачно подумал я, чувствуя очередной прилив тошноты.

Когда я возился с мылом, то обнаружил еще кое-что, и сюрприз оказался не самый приятный. Мои руки, прежде имевшие только шрам от реакции Манту, были покрыты порезами: широкие раны с краями, вывернутыми наружу, и узкие глубокие полосы, темно-бордовые запекшиеся корки и сероватые пятна шрамов… Кое-где я обнаружил и сигаретные ожоги.

Утомленно спрятав лицо в ладонях, я уткнулся в зеркало, понимая, что предыдущие два года придется подробно вспоминать, и увидел в отражении ненормально расширенные зрачки и сероватые синяки, над которыми располагались глаза. Ситуация была хуже, чем я думал. Во-первых, я не знал, под чем я и почему вышел из дома в таком состоянии. Во-вторых, большая часть событий, которые произошли за эти два года, так и осталась для меня тайной. Я, конечно, помнил, адрес и паспортные данные, помнил, что резал руки сам, но при каких обстоятельствах – этого я не мог сказать. В-третьих, я медленно понимал, что никогда ранее не мог позволить себе просто так зайти в этот ресторан: всё здесь было неоправданно дорого, и я по понятным причинам его избегал. И вот теперь я почему-то здесь.

«Почему? – мучительно думал я, возвращаясь к ожидающей меня девушке. – Почему я здесь? Как её зовут?»

- Тебе стало лучше? – спросила она, когда я наконец уселся на стул и запил остатками пунша рвотный привкус, не желающий покидать полость рта и навязчиво напоминающий о себе.

- Да, - глухо ответил я, пытаясь спрятать руки, охваченные неизвестно откуда взявшимся тремором, - меня тошнило. Сейчас уже лучше.

- Ты, наверное, переборщил сегодня, но слава богу, что всё хорошо, - девушка опомнилась, и из голоса пропала деловитость. Она игриво улыбнулась, чуть наклонив голову. Девушка старалась, старалась почему-то для меня, но наигранность всё равно бросалась в глаза.

- Ты говорил, что у тебя есть сюрприз, который мне понравится. Что за сюрприз?

Она явно видела, что я мало что понимаю, но продолжала делать вид, что ничего не случилось, что свидание продолжается, будто боялась обидеть меня любым другим поведением. А я даже не представлял, кем мог быть для неё. Честно говоря, когда я засовывал руку в карман, то ожидал нащупать там обручальное кольцо или еще какой-нибудь атрибут будущей совместной жизни, но нащупал только упаковку таблеток, фигурные грани которых хорошо прощупывались через средней толщины полиэтилен.

Я не мог видеть своего лица, но мог представить, как оно побледнело то ли от страха, то ли от удивления, то ли от обеих реакций одновременно. Девушка не могла этого не заметить. Она беспокойно заерзала на стуле, оглядываясь, словно раздумывала: бежать ей из ресторана одной, пока не стало хуже, или уводить меня туда, где меня можно будет привести в чувство или хотя бы успокоить.

- Ты точно в порядке? – осторожно спросила она. – Ты уверен?

Уже на этом моменте мне следовало сопоставить некоторые мелочи и всё понять, но я был слишком шокирован таким быстрым развитием событий и не успевал осознавать ситуацию, которая с каждым уточнением обрастала новыми подробностями.

- Ты говоришь, я переборщил сегодня, - пробормотал я пересохшими губами, - с чем переборщил?

- Разве ты не помнишь? – протянула она, на этот раз уже без наигранного кокетства. – Ты как начал три дня назад, так и до сих пор.

- Что – до сих пор? – спросил я раздраженно, и вопрос вышел слишком плаксивым, слишком истеричным. Если прежде девушка сидела в полном удивлении, то теперь начала меня бояться: я заметил, как её стул медленно отодвигается назад. Похоже, она действительно решила убежать.

- Так ведь фен[3] ты же сам говорил мне…

[3] амфетамин

Её стул с протяжным скрипом сдвинулся еще дальше, позволяя наконец совершить побег. Не знаю, стал бы я её останавливать. Я даже не знаю, убежала она или нет, потому что в следующий момент был уже не в ресторане.

Кто-то настойчиво лупил меня по щекам, а я ошалело оглядывал плацкартный вагон, мерно трясущийся, глухо бьющий колесами по рельсам. За окном размытой лентой проносился лес, опутанный туманом, на пустующей боковушке раскинула руки тряпичная кукла, а прямо надо мной склонился мужчина с побагровевшим от гнева лицом, явно сломанным когда-то носом и разводным ключом в левой руке.

- Ты совсем совесть потерял, гаденыш? Тебя воспитывали, а ты циником вырос? Плюешь на нас всех?

Он задавал эти вопросы и мерно встряхивал меня, схватив за воротник рубашки. Второй мужчина, похожий на него, но гораздо менее агрессивный, стоял у него за спиной и наблюдал за процессом, решив, видимо, не вмешиваться.

- Да что вы от меня хотите, что?! – плаксиво спрашивал я, вцепившись ему в руки. Я не понимал ничего: куда я еду, как я сюда попал, что я здесь делаю…

- Думаете, что вы молодые, успешные, что вам всё можно! – брызгал слюной мужчина. – А о том, что за вас прадеды воевали, вы не думаете? Они мир построили на крови, а вы в поездах шляетесь обдолбанные!

- Неправда, не трогайте меня! – я плакал, даже не стараясь этого скрыть, потому что хотел любой ценой избавиться от его навязчивого внимания, и мне было наплевать, кто этот мужчина, почему он меня бьет и существует ли он вообще. – Я проводника позову!

- Проводника? – прокричал он мне в лицо. – Проводника?!

Он резко дернул меня вбок, и я сполз на пол, утянув следом простыню и матрас.

- Вот тебе, наркоман чертов, - замахнулся мужчина разводным ключом, - вот тебе, а не проводник!

Я не успел ничего сказать, только широко распахнул глаза и вскинул руки, видя, как стремительно разводной ключ приближается к моей голове, однако картина тут же сменилась, и я заслонялся уже от лейтенанта, тоже агрессивного, держащего в руках толстый телефонный справочник. С фоторобота на дальней стене на меня смотрел неприятный старик с тонкими усами и жидкой козлиной бородкой, а лейтенант от злости готов был сбросить меня со стула на грязный пол полицейского участка.

- Кому еще ты сегодня свою отраву продал? Кому?

Лейтенант угрожающе похлопывал телефонным справочником по воздуху, видимо, угрожая особенно изуверским методом убеждения. Я вытирал слезы трясущимися руками, насколько это позволяли наручники, и неразборчиво всхлипывал, чем очень лейтенанта злил. Я был бы рад рассказать всё, что он хочет услышать, но не знал, где я был до ареста, что делал, когда меня приняли – я не знал и не понимал ничего.

- Хватит, перестаньте так делать, пожалуйста! – взвыл я, закрывая лицо руками, обращаясь то ли к намеревающемуся меня убеждать лейтенанту, то ли к хаотичному миропорядку, который бессистемно перемещал меня во времени, заглушая память и заставляя паниковать.

- А я еще ничего не делал, сволочь, - лейтенант снова хлопнул справочником, на этот раз по моему затылку. Это было скорее обидно, чем больно, и от этого я раскис окончательно, потому что хоть лейтенант и не имел права меня бить, однако посадить меня он очень даже мог.

- Что в кармане у тебя было? – продолжал он. – Не успел скинуть, да, мразь?

- Я ничего не хотел с этим делать, никому ничего не продавал, это не мое!

Оправдывался я, как и всегда, крайне неубедительно. Измученно рыдал и пытался валяться в ногах у лейтенанта, однако он каждый раз возвращал меня на стул, сопровождая это ударом справочника по голове.

- Как же, не твое. Знаю я вас, барыг, вы все так сначала говорите, а потом только успевай адреса записывать. Ты пойми, идиот, - в его голосе появилось нечто, отдаленно напоминающее человеческое сочувствие, - тебя ведь всё равно посадят. Вот только в одном случае ты сядешь здоровым, а в другом – с больными почками. Хочешь больные почки?

Я тихо всхлипывал, изредка поглядывая на лейтенанта. И даже не пытался врать, а просто молчал. Потому что сказать мне было нечего.

- До чего же наглая мразота. Мало того, что сидишь в участке вмазанный, так еще и молчишь. Клади руки на стол.

- Чего? – озадаченно спросил я. – Зачем это?

- Сейчас узнаешь. Руки на стол, быстро.

Я послушно положил руки на край стола, не представляя, зачем ему это нужно. И лучше бы я этого никогда не узнавал. Потому что как только я коснулся пальцами шероховатой поверхности, лейтенант с размаху ударил меня справочником по скованным запястьям.

Холодные кромки наручников врезались в кожу, я закричал, и мне тут же зажали рот, продолжая бить затылком о трамвайные рельсы. Я пытался вырываться, насколько хватало сил, однако иногда острая боль всё же охватывала затылок, а в голове гудело, словно рядом бил колокол.

- Стукач! – говорило нависшее надо мною лицо – смутно знакомое, с широким мясистым носом и клочковатой щетиной. – Чертов стукач! Если б я знал, что ты ссучился, я бы тебя еще тогда придушил!

Мне удалось ткнуть пальцем ему в глаз. Он взвыл, закрыв глазницу ладонью, и я, воспользовавшись моментом, пнул его коленом в живот. Путаясь в расстегнутом пальто, как в саване, он скатился на другие рельсы, расположенные чуть ниже.

Я видел, как к нему, барахтающемуся на рельсах, с гулким стуком приближается трамвай, как тяжелые колеса давят и рассекают дергающееся в конвульсиях тело, как кровь пятнает асфальт и светло-коричневое пальто. И хохотал, хохотал от радости, потому что всё закончилось. Я нарушил повторяющийся сценарий, изменил направление насилия, и теперь уж точно буду понимать, что происходит, теперь уж точно меня отпустят домой.

Хорошо было бы. Но я слишком поздно услышал приближающийся металлический лязг, слишком поздно увидел перед собой синее железо трамвая – на секунду, всего лишь на секунду – и закричал так сильно, насколько мог, закричал в лицо смерти, глупо надеясь, что меня все-таки отпустят. Но тяжелые блины трамвайных колес сдавливали мое тело, разрезая плоть и заливая асфальт кровью.

Больше не было города. Темнело месиво из черных и фиолетовых мазков – маслянистых, жирных, густых, нервные белые штрихи тонкими линиями прорезали черно-фиолетовую темень, а кто-то белый, искаженный, кто-то неимоверно отвратительный сжимал мой череп и шипел прямо в лицо.

- Это единственное, чего ты теперь заслуживаешь, единственное. Ничего, кроме этого. Ты будешь вечно – здесь и со мной.

Кости черепа трескались, а белое лицо надо мной - застывшее крупными потеками, деформированное, больше похожее на застывшую эмалевую кляксу – улыбалось во весь зубастый рот и сверкало глазами.

Из психбольницы меня выпустили нескоро. Зато я успел восстановиться, более-менее вернуться к статусу адекватного человека и узнать, что же я натворил за те два года, пока отсутствовал. И честное слово – лучше бы не узнавал.

Да, он был сильнее меня, я знал это. Да, он был хитрее меня, и это я тоже знал. Однако я был неприятно поражен размахом его деятельности по улучшению моей жизни. Точнее, улучшением это считал только он. Я с некоторым удивлением отнесся к длинному списку случайных связей, что было с его стороны немного рискованно. Я с досадой отнесся к тому, что он начал гробить мое тело наркотиками, потому что расхлебывать последствия этого досуга пришлось мне. И с холодящим ужасом я отнесся к новости о том, что за время моего отсутствие он успел заняться наркоторговлей. И даже успел на этом попасться, и даже успел согласиться сотрудничать… Самым скверным было то, что за его поступки теперь должен был отвечать я – и перед полицией, и перед родственниками, и перед теми, кого он успел подсадить.

По счастливой случайности мне удалось попасть в больницу относительно чистым. Расчетливая спутница не могла привести в порядок мою кровь, но таблетки, из-за которых мной могли бы серьезно заинтересоваться, она присвоила себе. Из жадности, конечно, не из сочувствия. О каком сочувствии может идти речь, когда твоего дилера увозят на неизвестный срок, и ты точно знаешь, что в течение этого неизвестного срока никто не будет снабжать тебя бесплатно? Деньги она тоже забрала.

Я не мог понять только того, как эта хитрая сволочь с электронными весами умудрилась поверить в то, что его любят искренне, как человека. Даже для меня было очевидно, что эти отношения начались с расчета и им же закончились. Потому что в нынешнем состоянии я её уже не интересовал.

Не интересовал я больше и полицию, хотя в свое время они успели от души избить его во время допроса и принудить к участию в контрольной закупке. Закупка, впрочем, не удалась: продавец смог вырваться и побежал прочь, через оживленную дорогу. Машиной его не сбило. Но он поскользнулся на мартовском гололеде и попал под трамвай. Я же отделался условным сроком - по совокупности обстоятельств: законных и не очень. Довольно удачный итог. Могло быть и хуже.

Если бы это наблюдал я, то упал бы в обморок прямо там, но это наблюдал он. И никаких впечатлений от случившегося у него не осталось.

И теперь я жил без прежнего здоровья и с довольно скверной отметкой в биографии.

Естественно, я не собирался рассказывать это незнакомой женщине, которая встретилась мне во время ночной прогулки и теперь активно навязывала свои услуги. Во-первых, она не выслушала бы мою историю до конца. Во-вторых, даже если бы и выслушала, то только при том условии, что я ей заплачу. А я этого делать не собирался.

Поэтому я продолжил путь по грязным, слякотным сугробам, пересекая замерзшее, заснеженное пространство. Ветер взвывал в голых, похожих на костяные каркасы деревьях.

Незнакомка осталась далеко позади, а я продолжал идти, пряча руки в карманах, сжимая сигарету в зубах, уже ничего не ожидая ни от сегодняшней прогулки, ни от оставшихся лет жизни.

Что-то несколько раз хлопнуло в темном небе, и в серо-черной мгле расцвели розовые фуксии фейерверков – раскидывая ненормально яркие лепестки, освещая плотные клубы промышленного дыма и заливая цветными бликами лед.

Сиреневый лед недвижимым панцирем покрывал реку, розовые огни прорезали скопления отравленного дыма, а я брел по берегу, увязая в сером ноздреватом снегу.

Осенняя фантазия

2016, ноябрь

Казахстан, Павлодар

 Сначала была пустота. Пустота, терзающая Олега, заполнявшая всё его сознание, заставившая его потерять прежнюю живую личность. Он пытался восстановиться, пытался вести себя так, как раньше, но всё было бесполезно: расползающаяся по швам материя старых убеждений лишь подчеркивала неказистость и бесцельность существования Олега.

 Для того, чтобы на месте пустоты возникло хоть что-то, понадобился год, и в ту счастливую ночь Олег проснулся с ясным ощущением чего-то давно забытого и оттого непривычного. Он даже немного обрадовался. Но этим забытым и непривычным оказалась печаль.

 Теперь он плакал по ночам, винил себя во всем – в неловком молчании собеседников, в недовольных взглядах прохожих – и совершено не знал, как ему теперь жить и что делать.

 Равнодушный случай, решив, что страдания Олега недостаточно его тяготят, снабдил его непрекращающейся тревогой, и теперь Олег знал, что может умереть в любой момент, по воле этого самого равнодушного случая, что оборваться его жизнь может даже дома, даже там, где он раньше чувствовал себя в безопасности. И что он мог теперь с этим сделать? Как он должен был теперь поступать?

 Ему нужен был кто-то живой рядом, кто-то цельный и не такой ущербный, как он сам, и кто бы мог подумать, что среди шутливых и не очень оскорблений, среди безликих интернет-пользователей найдется тот самый человек – живой, цельный и совсем не ущербный?

 Олег сохранял все фотографии, присланные Ритой – молодой, порывистой Ритой, и никак не мог решиться на встречу, которую он так ждал и которая могла принести ему избавление.

 Конечно, ему пришлось приложить некоторые усилия, чтобы описать свою жизненную ситуацию, и он совсем не надеялся, что его никчемная личность кого-то заинтересует.

 Но Рита заинтересовалась, Рита откликнулась, и Олег, прижимаясь лбом к холодному стеклу окна, смотрел на ночь, заполненную фабричным дымом и далекими тусклыми звездами, однако видел лишь темные глаза Риты, окруженные черными стрелами ресниц, наполненные жаждой жизни и осмысленного существования.

 Рита сейчас наверняка спала, не видя ночного неба провинциального города, раскинув по простыне теплые, живые руки, а Олег, почти счастливый, впивался взглядом в необъятное дымное небо, увенчанное жестоким лунным цветком – холодным, каменным, в крупных щербинах.

 Спустя два месяца Олег набрался смелости, и теперь поскрипывающий велосипед петлял по широкой тропе между желтеющими деревьями, которые зябли под осенним ветром и моросящим дождем, кустами смородины, на которых поблескивали набухшие алые ягоды, и полотнами поникшей травы, еще сохранившей летний изумрудный оттенок. Однако и на ней можно было разглядеть ржавые проплешины.

 Олег крутил педали, растянув губы в глупой улыбке, а щуплая Рита сидела на багажнике, свесив ноги почти до земли, иногда задевая носками туфель мелкие камушки, встречающиеся в дорожной грязи.

 Ветер трепал её жидкие темно-русые волосы и забирался под черную кожаную куртку. Густой лесной воздух пропах сырой землей. И Олег, и Рита несомненно были больны, отравлены одним и тем же ядом, однако именно этот общий для них яд помог зародиться неразрывной связи, которая – а в этом Олег ни капли ни сомневался – будет крепкой даже после смерти.

 Чем дальше ехал велосипед, тем гуще становилась лесная чаща, переплетаясь ломаными ветками, тем больше алой смородины россыпями покрывало кусты, потому что сюда не доходил никто, кто мог бы её оборвать. Тропа сужалась и под конец почти исчезла в траве, незаметно оборвавшись недалеко от покосившегося дома с грязными окнами и забором, похожим на искривленный сколиозом позвоночник.

 Несмотря на кажущуюся заброшенность, на двери висел блестящий замок, который Олег тут же бросился отпирать, проворачивая ключ подрагивающими пальцами. Распахнув скрипнувшую дверь, он сначала завел в дом Риту, а потом закатил дребезжащий велосипед, предварительно оглядев ощетинившийся умирающими листьями лес.

- Извини, что здесь беспорядок, - виновато заговорил Олег, стараясь не смотреть на грязные стены, кое-где даже покрывшиеся бархатистой порослью зеленой плесени, - ты пойми, я здесь редко бываю, а раньше даже не думал, что кого-то сюда приведу. Но всё остальное я подготовил…

- Боже, боже! – Рита перемещалась по просевшему дивану к подоконнику, поднимая в воздух серые клубы пыли, - ты специально ездил сюда, чтобы поставить букет в воду? Для меня?

 Диван был таким же сырым, как и стены, а синие джинсы Риты испачкались в пыли, накопившейся за годы отсутствия хозяев. Рита восторженно, по-детски хлопала в ладоши:
- Олег, ты вовсе не ничтожный. Ты понимаешь?

 Он смотрел в пол, он был не в состоянии ответить что-то связное. Рита осторожно вдыхала аромат цветов, придерживая вазу. Объемный пучок белых роз, окаймленный блестящей бумагой и обвязанный вьющейся лентой, был неуместен здесь: слишком он был свеж и жив. Он казался стерильным пятном среди старости, трухи и разложения.

- Ты уверена, - с сомнением начал Олег, - что нам стоило сегодня встречаться?

- Конечно. В этом ведь нет ничего плохого. Разве что с точки зрения некоторых, но разве их мнение должно нас волновать? Они не понимают твоих нужд, моих не понимают тем более, да и вряд ли когда-нибудь поймут. Если только единицы, но это или такие же, как мы, или те, кто имеет склонность, но пока не познал себя до конца.

 Рита удовлетворенно кивнула, как бы подтверждая истинность своих слов. На бледном лице сверкали темные, почти черные, наполненные глубоким мраком глаза, а под длинной белой шеей резко выделялись росчерки ключиц. Под одеждой скрывалось истощенное диетами анорексичное тело.

- Я тебе пирожные принесла, - Рита извлекла из глубокого кармана пластиковую коробку, - ешь на здоровье, они свежие.

- А ты? – неуверенно спросил Олег.

- Я мало ем, ты знаешь. К тому же, я помню, что это твои любимые. Ты ведь сам писал.

 «Золото, - подумал он, - золото, а не человек».

 Но вслух сказал другое:
- Мы начнем сейчас или ты хочешь чуть позже?

 Рита расслабленно откинулась на спинку дивана, положив руки под голову и вытянув перед собой худые ноги.

- Торопиться некуда. Посидим, поговорим, а потом можно и начинать. Я никуда не денусь, ты тоже. Если оттянуть момент, можно получить гораздо больше удовольствия, не так ли?

 Возразить было нечего. Сев за стол, Олег впился зубами в пирожное, и заварной крем масляными завитками полез из-под теста. Он жевал долго, задумчиво, устремив растерянный взгляд за окно. Из-за толстого слоя пыли на стекле густой темный лес казался еще темнее.

- У тебя никогда не было ощущения, - спросил Олег, продолжая смотреть в темную чащу, - что ты слишком вещественная? Что ты существуешь и функционируешь, как биологическая машина? Конечно, это так, но не было ли у тебя моментов, когда ты осознавала свою вещественность особенно остро? Крайне уязвимую и хрупкую вещественность, которая в любой момент может перестать существовать?

Рита кинула на него то ли выжидающий, то ли рассеянный взгляд и, помедлив, ответила:
- У меня было обратное. Хрупкость и уязвимость, но не вещественности, а бестелесности. Абсолютное отсутствие тела. Будто меня нет и никогда не было. Так что я ничего не боюсь. Особенно смерти.

- Я её очень боюсь, - тяжело вздохнул Олег, - это может случиться в любое время, будь то весеннее утро или холодная январская ночь.

- Вот видишь, - она понимающе наклонила голову, - поэтому мы вместе. Ты обдумывал подробности того, чем мы сегодня займемся?

- Ты уже предложила хороший вариант, но можно внести небольшие изменения? Совсем незначительные?

- Например?

 Он мрачно посмотрел на неё исподлобья:
- Я посажу тебя на цепь. Как собаку.

 Рита расхохоталась в грязный потолок, обнажив аккуратные белые зубы.

- Конечно! – восторженно проговорила она сквозь смех. – Это хорошее изменение, я его принимаю. А потом?

- А потом – как догововаривались… - пробормотал Олег, растеряв в концу фразы всю свою решительность. – Ты уверена? Ты точно уверена? Ты действительно хочешь, чтобы я убил тебя?

- Хочу, - Рита улыбнулась, и её улыбка была тонкой и недоброй, - медленно. Хочу, чтобы ты убил меня медленно. Разве ты сам этого не хочешь?

 Конечно же, Олег хотел. Уже целый месяц он каждую ночь представлял, как наденет на Риту ошейник, впитавший многолетний запах псины – кислый, терпкий и душный, как волосы будут спадать на бледные плечи, покрытые синяками и порезами, как будут тухнуть сигареты, впиваясь в нежную кожу живота. Хоть Рита и тощая, однако живот всё равно должен быть нежным. Нежным и мягким вместилищем для тугих мотков кишок.

 Олег мог в подробностях описать её учащенное сердцебиение, похожее на стук ливня по крыше, тихий и быстрый хруст, с которым сломается её длинный с легкой горбинкой нос, и лихорадочные, беспомощные движения окровавленных пальцев. Пальцев, лишенных ногтей, пальцев, которые будут судорожно хвататься за обрывки испачканной одежды, малое количество которой подчеркнет её женственность лучше, чем дорогое белье.

- Хочу, - сказал Олег, - я ведь действительно…

 Что-то вдруг сдавило его горло. Он попытался что-то произнести, но рот лишь беззвучно хватал ртом воздух. Кровь гулко шумела в ушах, Олег слышал, как его сердце колотится в грудной клетке, как оно бьется о ребра.

- Я ведь говорила, - Рита искривила губы в бескровной улыбке, - что ничего не боюсь.

 Олег еле расслышал её слова сквозь стену нарастающего шума.

 Дрожащие пальцы дернулись, разжались, и на клеенку упало наполовину съеденное пирожное. Грузно завалившись набок, Олег упал, и табуретка грохнула, ударившись об пол. Рита смотрела, как Олег раскрывал рот, словно выброшенная на сушу рыба, безуспешно пытаясь вдохнуть хоть немного воздуха. Его лицо приобрело синюшный оттенок, взгляд потерял осознанность, а ноги дергались. Ботинки глухо бились об пол.

 Продолжительные конвульсии медленно сходили на нет, а Рита фиксировала в памяти каждую секунду окончательного угасания нервной системы, впиваясь в тело темным, ониксовым взглядом. Улыбка расползлась по её лицу.

 Снаружи до сих пор шел дождь, размеренно барабаня по кровле. Букет темнел на фоне окна и отбрасывал косую вытянутую тень, которая выползала за пределы стола и размыто стекала на пол. Стылый лесной воздух пах сырой землей.

Сольпуга умеет ждать

2016, май

Казахстан, Павлодар

Безобразный городской пейзаж, заполненный серыми хрущевками, мокнущими под дождем, засыпанный ноздреватой снежной кашей и слабо освещенный бледным солнцем ранней весны сдавливал Ольгу со всех сторон, обволакивал её сырой пустотой загрязненного воздуха.

Мелкие капли падали на желтые от дешевой краски волосы – коротко стриженные, не скрытые под шапкой или капюшоном. Левый бок ныл, его кололо хоть и болезненно, но недостаточно сильно для того, чтобы Ольга пошла в больницу. Три года назад на этом месте, между ребрами и бедренной костью, был вздувшийся пузырями ожог – сестра то ли случайно, то ли намеренно опрокинула Ольгу чайник с кипятком.

Марина, которая была младше Ольги на пять лет, из пухлой школьницы с голубыми бантами выросла в склочную, нервную, невыносимую женщину, растеряв на жизненном пути причитающийся ей подкожный жир и здоровый цвет лица. Теперь брови темнели на её лбу двумя тонкими линиями, а длинный нос из-за ввалившихся щек казался еще длиннее.

- Видишь, ты в этом виновата, - каждый раз говорила она Ольге с насмешливым укором, поблескивая влажными белками глаз, - если бы не ты, всё теперь было бы иначе.

После чего складывала на груди белые, исхудавшие руки и демонстративно отворачивалась к окну, показывая, что видеть Ольгу не желает.

«Иначе», - отрешенно подумала Ольга, направив взгляд в непрозрачно-голубое, болезненно яркое небо. Её брюки намокли от слякотного снега, смешанного с грязью и реагентом.

Марина ждала её в своей захламленной квартирке – крохотной комнате старого общежития. Марина почти не выходила на улицу – вот уже два года прошло. Её каждый день навещали – молодой человек с породистым лицом, как у героев черно-белых фильмов, в серой рубашке с неряшливо расстегнутым воротом. Его звали Митя, смотрел он лениво, насмешливо и высокомерно, разговаривал так же и думал, что это добавляет ему важности, однако вызывал этим только легкое омерзение.

Когда Ольга зашла в подъезд, было два часа дня. В нос, щекоча ноздри и заставляя дышать не так глубоко, ударил запах залежавшихся окурков и скисшего супа. Из коридора на третьем этаже вырывались оглушительные аккорды блатняка.

- Пер-р-ребиты, поломаны кр-р-рылья… - пела женщина под расстроенную гитару, перекатывая во рту букву «р». Ольга тяжело вздохнула, не прекращая подниматься по заплеванной лестнице.

- Кокаина сер-р-ребряной пылью… - пьяно взвыла женщина, её голос эхом прокатился по подъезду.

Ольга остановилась у металлической двери. Между дверью и косяком темнела щель, а язычок замка торчал наружу. За дверью кто-то приглушенно бормотал. Первое, что увидела Ольга, когда вошла, был светло-русый лохматый затылок Мити. На его плечах лежали хрупкие кисти Марины, пальцы мяли черный драп пальто. Митя целовал её с такой страстью, что казалось, будто он пытается выесть ей полость рта.

- Я деньги принесла, - без всякого приветствия сообщила Ольга.

- Наконец-то! – Марина тут же выскользнула из объятий Мити, оставив его в секундном замешательстве. Пока она жадно пересчитывала полученные купюры, он рылся в кармане, выкладывая на тумбочку его скудное содержимое – смятую пачку сигарет, остатки жвачки и ключи.

- Ага, - произнес он задумчиво, - нашел.

Крохотный продолговатый сверток тут же переместился в руки Марины, а деньги исчезли в кармане Мити. Марина ускользнула в узкую, как гроб, ванную.

- Там баяны[4] новые, Мариночка! – крикнул Митя в захлопнувшуюся дверь.

[4] шприцы

Ольга стояла в дверях. Ситуация повторялась каждый день, но до сих пор оставалась такой же неловкой, как в самый первый раз.

- Вы дверь-то закройте, - Митя повесил пальто на вешалку, - а то всё нараспашку.

Ольга щелкнула замком. Разувшись, она протерла туфли тряпочкой и прошла за длинный шкаф, разделяющий комнату на две половины. За фанерной спиной шкафа был разложен изодранный диван, а напротив него, у окна, блестело темно-вишневым лаком пианино. Митя полулежал на диване, развалившись на небрежно скрученных, бугрящихся одеялах. Лежал лениво и высокомерно – так же, как делал всё остальное.

- Не смотрите на меня так, - он заметил строгий взгляд Ольги, - садитесь лучше, в ногах правды нет.

Она села на край дивана.

- Не боишься, что я пойду с этим в полицию?

Митя насмешливо фыркнул:
- Как придете, так и уйдете. Думаете, они не знают?

За окном покачивалось голое дерево, шаталось от ветра, стучало ветвями по стеклу и по трубе водостока.

- Вы должны радоваться тому, что Марине помогаю я, - он улыбнулся, губа обнажила верхнюю десну и ряд желтоватых зубов, - не заламываю цену, продаю ей почти без накрутки. Специально для неё оставляю небодяженый[5], баяны чистые приношу. Сами знаете, будет по притонам ходить – рано или поздно поймает гепатит или что похуже. Будет ставиться[6] чем попало – потеряет руку или ногу. А без рук ей никак нельзя, особенно без них.

[5] неразбавленный
[6] принимать наркотики внутривенно

Ольга в изнеможении опустила веки.

- Вы могли бы сами ей помогать, - с укором сказал Митя, - тогда бы я не понадобился.

- Не могу. Лекарств на пациентов не хватает, ампулы учетные.

- Вот видите. Лучше я буду её контролировать, а то вам придется видеть её у себя на работе среди остальных наркоманов. Знаете, - он снова улыбнулся и на этот раз безо всякого высокомерия, - Марина научилась играть с нерабочими пальцами. Чудесно играет. Она могла бы добиться многого, если бы хотела. Могла бы уехать отсюда, могла бы сделать то, что у нас уже никогда не получится. Но она не хочет.

- Берроуз добился, - мрачно возразила Ольга.

- Только не надо каждого торчка сравнивать с Берроузом, - поморщился Митя, - наркотики не превращают бездарей в писателей и художников. У меня, кстати, покупает один писатель. Знаете, Стоцкий? Уже семь лет в Москве издается. Так он до того, как начал покупать, хорошо сочинял. И когда начал пить, тоже хорошо сочинял. А сейчас употребляет, сочиняет хоть и лучше, чем раньше, но из-за опыта, а не из-за наркоты. Руку набил. А вы говорите – Берроуз. Они постоянно себя с ним сравнивают. Вот только Берроуз – классик, а они – гнилье. Иногда в прямом смысле этого слова.

Присыпающая Марина наконец выползла из ванной и вяло кинула на кровать обугленную ложку. Ольга смотрела в пол. Три года назад она решила пошутить над Мариной, запереть её на балконе. Марина не поняла шутки, попыталась прорваться в комнату, и Ольга – по глупому, нелепому недоразумению – сломала ей два пальца балконной дверью. Пальцы лишились необходимой чувствительности, и подающая надежды пианистка из кое-кого стала никем.

Марина сонно улыбалась, глядела перед собой голубыми глазами с крохотными точками зрачков:
- Я хочу сыграть. Хочу сыграть для вас. Будут пожелания?

- Бах, - скупо бросила Ольга.

- Что именно?

- Не знаю. Бах.

- Ту, из «Соляриса», - Митя взял с подоконника сигареты, - там темп медленный, тебе сейчас в самый раз.

Марина села за пианино, уронила на белые зубы клавиш расслабленные руки. Ольга вслушивалась в меланхоличные аккорды, как в шум медленно набегающих волн. Клавиша издавала тоскливый звук, он слабел и уже начинал стихать, когда в дело вступали другие клавиши, прогибающиеся под нажимом костлявых, желтоватых пальцев. Митя щелкнул зажигалкой, язычок огня подпалил зажатую в зубах сигарету. Он затянулся и выпустил в потолок облако зыбкого дыма. Марина заметно присыпала и играла медленнее, чем было нужно, и в таком исполнении минорная прелюдия лилась вязко, как смола, став гораздо печальнее.

Прямо сейчас кто-то настойчиво искал Митю, шаркая кроссовками по мокрому асфальту, снова и снова набирая его номер, но каждый раз наталкиваясь лишь на длинные гудки, и материл его так, как материл каждый раз, когда Митя запирался дома, до самого вечера пил и засыпал прямо на полу, в окружении пустых бутылок.

В больнице, где работала Ольга, лежали вороватые, изворотливые наркоманы – рыдающие, сжимающие в гневе зубы, кривящие дрожащие рты. Марина играла мучительно медленно, но вдохновенно – счастливая, вмазанная, пахнущая жасминовыми духами, одетая в черно-лиловое платье.

Ольга раз в месяц получала зарплату, Митя постоянно получал деньги и время от времени по лицу – за плохой товар, Марина каждый день получала дозу. Она должна была боготворить и ненавидеть Митю, он должен был её презирать, Ольга должна была презирать их обоих. Однако они попали в одну паутину, в центре которой вяло перебирал лапами паук – жирный, белесый, похожий скорее на скорпиона. Паук, умеющий ждать.

И избавиться от него было уже невозможно. Он крепко обхватил толстыми, блестящими от жира лапами Марину, заполз ей в рот, лапы торчали наружу и били по клавишам, паук ворочался в улыбающемся рту. Митя пил, много пил только для того, чтобы меньше его видеть, а Ольга была вынуждена откупаться, чтобы паук не стал еще ужаснее, чтобы не выпил Марину досуха, чтобы не остановил сердечный мотор.

Их было четверо – три человека, крепко связанные друг с другом до чьей-либо смерти, и ползающая по ним грязно-серая сольпуга. Она гладила Ольгу длинными лапами по скорбному лицу, грызла прокуренные руки Мити и ворочалась у Марины во рту, терпеливо ожидая.

Сольпуга умеет ждать.

Коровья смерть

2014, сентябрь

Казахстан, Павлодар

 Я не знаю, зачем приехал сюда, ведь это не принесет мне спасения, на которое я так надеюсь, надеюсь уже столько лет. Всё случилось в один момент, будто кто-то неизвестный убрал из моего восприятия цветовые фильтры, вынул из оконных рам цветные стекла. Мне открылся новый пейзаж, и оказалось, что он серо-синий, с массивными угловатыми зданиями, низким давящим небом и подозрительными людьми.

 Но ведь раньше всё выглядело иначе. Что случилось? Когда это произошло? Как я мог не заметить столь длительного изменения, как я мог понять всё слишком поздно, когда уже нельзя сделать шаг назад? На эти вопросы я ответить не мог.

 Вот шестнадцатый дом, где я раньше жил, вот двор, где я раньше гулял, вот балкон, из которого я раньше выглядывал. Мир золотился тогда, не внушал страха. Я просто жил и мучительно взрослел, глядя из окна на болотце, перечеркнутое мостом с железными перилами.

 Дорога, по которой я раньше гулял, между домом и болотцем, осталась такой же, будто и не было этих пятнадцати лет моего отсутствия, только деревья вытянулись вверх и умножили количество ветвей, совсем скрыли от взгляда небо, образовав плотный темно-зеленый кокон, который сейчас из-за наступающей осени желтел редкими проплешинами. Я хотел бы остаться здесь, если бы мог, чтобы эти ветви росли дальше, чтобы они оплели меня, чтобы я не видел ничего, кроме солнца, пробивающегося через листья.

 Сейчас я был жалким человеком, брошенным здесь на несколько тягостных часов, угрюмой фигурой, прячущейся в старом черном пальто, за стеклами очков. Я был эмигрантом, который решил вдруг вернуться на родину, чтобы застать там комиссаров, черные воронки и новых вождей, чтобы понять, что прошлого уже нет, счастья уже нет, что ничего не осталось.

 Я зря надеялся влезть в старый костюм. Я шел, стараясь каждым органом чувств уловить как можно больше сигналов окружающего пространства, чтобы собрать из этих фрагментов то место, где я когда-то был счастлив, но картинка не складывалась, а результат больше походил на старательно молодящуюся, потасканную проститутку.

 Будто я вскрыл консервную банку, но только порезался об её острые края, а рыбу внутри обнаружил тухлой, вонючей, в червях. Будто встретил первую любовь, к которой в юности даже прикоснуться боялся, и с разочарованием узнал, что она отупела и стала агрессивной и напыщенной мразью. Будто лучший друг плюнул в лицо.

 Ведь раньше эта трава была мне по пояс, а сейчас я вижу жухлые пучки, торчащие из земли. Ведь пляж раньше казался больше, ведь мост не был ржавым. А теперь я приехал сюда, надеясь на спасение, и увидел, что у проржавелых перил моста валяются использованные прокладки, болотце высохло совсем, а в песке пляжа чернеет то ли человеческое, то ли собачье дерьмо. Наверное, так всегда было, просто я был слеп, слишком слеп и мал, чтобы заметить это.

 Я ведь хотел спасти себя. Хотел вернуть что-то. Но только растравил себя еще сильнее. Кто решил, что благое порождает благое? Кто решил, что благое остается таким всегда? Кто решил, что оно вообще когда-то было благим? Ведь возрастающий гуманизм вытерпел Пол Пота, ведь вполне объективная идея суда превратилась потом в яростное желание всенародного судилища. Только бы нашелся повод, только бы замаячил на горизонте коровий скелет, тогда и можно согнать всех в одно место, чтобы сжечь потом одного, может быть, даже невиновного, объясняя это гуманизмом, справедливым судом и жертвенностью, которую нужно принимать как благодать.

 Дети, выросшие из камерного золотистого мира, выходят на холодные пространства, тут и проявляет себя темная глубина, и эти взрослые начинают искать поводы для расправы, придумывать сопутствующие ритуалы и забивать виноватых, которые вовсе не виноваты.

 Зря я об этом подумал. Причиной всему это место, вскрывшее ножом мой черный футляр, напомнившее о сырых ямах, о которых я стараюсь забыть. Это место не подходит мне, а я ему. Моего детства нет, от него остался только уродливый слепок, за которым явственно проглядывает пустота. Я здесь посторонний.

Она - тьма

2017, февраль

Казахстан, Павлодар

Зеленая стрела электрички прорывалась сквозь вязкую тьму. Это была последняя электричка, которая направлялась в Петербург, и Владислав, к счастью, на неё не опоздал. За окнами разворачивалась лента однообразной темноты, в которой время от времени можно было разглядеть огненные всполохи придорожных фонарей.

Вагон был буквально набит запахами, и все они конкурировали друг с другом: тягучий и невидимый флер духов терялся в удушливом аромате недавно сорванной сирени, однако запах затхлости был сильнее. Он смешивался с другими запахами, постепенно лишая их узнаваемости, оставляя от них лишь едва ощутимые призраки, по которым и догадаться было нельзя, что когда-то это были ароматы сирени или духов. Затхлость глушила всё.

Вагон был почти пуст. Владислав застывшим взглядом смотрел в пустоту перед собой, а на сиденьях перед ним дремала курносая, совсем молодая девушка. Щеки горели румянцем, а на волосах криво сидела вязаная растаманская шапка. На тонкой длинной шее висела груда стеклянных бус той же расцветки. Рядом с ней, на соседнем сиденье, лежал букет сирени, который и источал этот резкий аромат.

Девушке, судя по всему, не была чужда некоторая культура - из сумки, туго набитой и расшитой бисером, торчал твердый переплет книги. Николай Никонов, «Диббук». С обложки на Владислава смотрело белое пятно худого лица, на котором чернели глаза и искривившиеся в улыбке губы.

Сжав зубы, Владислав отвел взгляд от обложки. Он был готов смотреть куда угодно, но не на лицо этой женщины. Он понимал, что судьба писателя представляется широкой публике темной комнатой, где каждая деталь интерьера – несуразна, немного жутковата и, несомненно, намекает на то, что творчество доступно лишь людям с причудливой биографией. Особенно судьба недавно умершего писателя. Если у него не было причудливой биографии, то её создавали, потому что интересоваться скромными заметками страхового агента публика не будет.

Биографию Никонова не нужно было даже придумывать. Проучившись в вузе, избежав армии по состоянию здоровья, он почти десять лет прожил на даче родственников, после чего пустился в загул, из которого не вернулся живым. Эти два месяца настолько не сочетались с его прежней жизнью, что один этот эпизод стоил нескольких выдуманных биографий.

Естественно, на обложку последней изданной книги поместили именно её лицо. Кого интересует мать писателя, если есть любовница, косвенно причастная к его смерти? В медиа говорили лишь о ней, совсем не упоминая семью, которая по писателю действительно скорбела.

Величайшей подлостью было то, что живой и талантливый Никонов никого не интересовал. Когда же он погиб, его провозгласили автором бестселлера, хотя бестселлером «Диббук» стал именно из-за смерти Никонова и лица убийцы на обложке.

Владислав был рад, что покойный Николай не застал этой вакханалии пиара и выгоды. Потому что при жизни Никонов не стремился ни к первому, ни ко второму. Его интересовали лишь, сюжеты, плодящиеся в его голове, словно демоны в утробе Лилит, и дача, которую он постоянно обустраивал. Старая дача не была нужна никому, кроме него, так что Николай мог позволить себе затворничество. Полдня он нежился в кресле, глядя с крыльца на далекие конусы заводских градирен и стрелы труб, выплевывающие дым, а оставшиеся полдня занимался огородом и цветами, которыми засадил каждый свободный сантиметр участка. Писал он ночью.

В нем уживались два человека, один из которых с нежностью ухаживал за трепетной зеленью сада, тонущего в полупрозрачной тени, а второй со злым ехидством сутулился над клавиатурой, выблевывая на страницы вязкую, липкую, смоляную тьму, в которой можно было встретить демонических женщин, искривленных до безобразия существ и просто обитателей социального дна.

Не мог Никонов, пускающий слезу над трогательными фильмами черно-белого прошлого, быть автором таких темных вещей. Волокнистая черная бездна, где обитали сладкоголосые сирены с кнутами, спившиеся дилеры и нищие мира сего, явно не была миром, в котором Николай хотел существовать.

Владислав был двоюродным братом Николая и не относился к нему с особым трепетом. Он знал, что Николай по милости своих родителей круглый год живет на старой даче, знал, что Николай постоянно что-то пишет и изредка издает. Казалось даже, что книги он издает с большой неохотой, словно отдавая дань общественным приличиям.

Никто не знал, как в его жизни появилась Натэлла. Она воплощала всех властных женщин, о которых так любил писать Николай, и была то ли художницей, то ли наркоманкой. После смерти Никонова выяснилось, что она успешно совмещала оба занятия.

В её послужном списке были и картины, и перформансы. Картины были цветастыми и слишком абстрактными для того, чтобы списать это на взгляд художника. Её живопись, если это можно было так назвать, напоминала бессмысленное скопление разноцветных клякс. Иногда эти кляксы даже кто-то покупал. Чаще всего это были обеспеченные люди, которым уже приелось тратить деньги на благотворительность.

Перформансы нарушали общественные приличия и ввергали в ужас почтенных деятелей искусства, однако это не останавливало Натэллу. Она продолжала поливать себя свиной кровью и изображать труп почившей России, не забывая напоминать, что это не хулиганство, а венский акционизм. Государство не разделяло её художественные пристрастия и совсем не интересовалось венскими акционистами, поэтому время от времени Натэлле приходилось выплачивать административные штрафы.

Даже дневник Николая Никонова не помог прояснить ситуацию, несмотря на то, что в нем было много подробностей, которые касались того, что снилось Натэлле, на каких простынях – из темного, как земля после дождя, шелка – спала Натэлла, как звучал её глухой, прокуренный голос… Все, кроме одной. Откуда она взялась. Словно чернила, которыми были напечатаны книги Никонова, слились в ртутно-черный, тускло поблескивающий силуэт, который и стал Натэллой.

Натэлла убивала время в богемных тусовках – творческих и не очень, а Никонов выращивал цветы за чертой города, почти оттуда не выезжая. Их маршруты не могли пересечься.

Николай оставил после себя множество дневниковых записей, которые описывали и последние два месяца, и сотни фотографий. На фотографиях последних месяцев была только Натэлла. Фоном для неё служило всё – и золотистые ветви увядающего винограда, и сырая от ливня стена сарая, и сам Никонов.

Дневниковые записи и фотографии вошли в издание «Диббука» - как пикантное дополнение. Естественно, дневниковые записи последних двух месяцев. Никонов был интересен всем лишь как умерший любовник Натэллы.

Фотографии были настолько честными и ничего не скрывающими, что по ним можно было составить представление о телосложении Натэллы и её с Никоновым половой жизни. Издатели, ничтоже сумняшеся, включили в книгу и эти фото, тактично поместив на обложку пометку «18+».

Многочисленные читатели увидели и мертвенно-черные волосы Натэллы, раскинувшиеся по поверхности сине-сиреневой воды, и её отощавшее тело, бледнеющее в ершистой гуще еловых веток, и белые с острыми коленями ноги, окруженные синими колокольчиками ипомей. Иногда на фотографиях появлялся и Николай – с печальным, как и всегда, лицом и неизменными синяками под глазами.

Он всегда походил на беззащитного воробья, а Натэлла лишь усиливала это сходство. Потому что она напоминала паука.

Преодолев турникеты, проскользнув через Финляндский вокзал, Владислав оказался на улице, в сверкающей темной гуще ночного Петербурга. Густой сетью мерцали желтые квадраты окон, из рюмочной неподалеку доносились неразборчивые выкрики, а по улице плыли черные тени людей, которые быстро исчезали во мгле.

Спрятав руки в карманы пальто, Владислав шел мимо каналов, освещаемых бледной луной, мимо арок, пропахших сладковатым дымом, мимо пылающих зеленым аптечных крестов.

Аптеки уже давно не притягивали Владислава.

«Колю тоже перестали притягивать», - косо усмехнулся Владислав самому себе. Николая отселили на дачу, где не было аптек, а были лишь неторопливые старики. Николай не возражал.

Свернув влево, Владислав потерял из виду Обводный канал и увидел улицу, накрытую болотно-серой темнотой. Где-то впереди виднелась Подольская.

Именно туда Владислав и направлялся. На Подольской жила Натэлла.

Ему снова повезло: домофон не работал, и какой-то доброхот оставил дверь открытой. Когда он вошел в парадную, в нос сразу же ударила смесь ягодных духов и тяжелой затхлости.

«Северная Пальмира, блядь», - скривился Владислав. Город Достоевского, город Сологуба, город опиатных сиропов.

Поднимаясь по лестнице, он поймал себя на том, что у него под пальто не хватает топора.

«Топор бы не помешал», - подумал Владислав, вглядываясь в темную лестничную клетку, освещенную скупым светом лампочки. На фоне серой стены виднелся черный прямоугольник двери, больше напоминающий гробовую доску.

- Натэлла, - прошептал Владислав обветренными губами, разыскивая взглядом колокольчик. Колокольчика, конечно же, не обнаружилось, вместо него был более чем заурядный дверной звонок, который одним своим видом уничтожал трагический пафос, в цвета которого Владислав окрасил свою поездку.

Решившись, он надавил на кнопку звонка. Вместо грозного набатного звона раздались электрические канареечные трели, за дверью послышался ленивый стук каблуков.

Дверь медленно открылась, и Владислав впервые увидел перед собой худое и бледное лицо, которое до этого видел лишь на обложке «Диббука». Наметанный взгляд Владислава разглядел в этой бледности примесь гепатитной желтизны. Длинных волос уже не было – вместо них Натэлла носила смоляное каре, впрочем, оно придавало её облику куда более жуткий вид. Впрочем, этот жуткий вид был больше связан с печальным опытом Владислава.

- Вот как, - растянуто произнесла Натэлла, оглядывая его с головы до ног, - я не удивлена.

- Впустишь? – хрипло спросил Владислав. Он заметил, что его трясет от волнения, и спрятал руки в карманы, чтобы скрыть дрожь пальцев. Однако его нервозность не укрылась от взгляда Натэллы. Усмехнувшись, она указала куда-то вглубь квартиры.

Владислав зашел и застыл на коврике, который был расстелен у порога. Он неловко переступал с ноги на ногу, решая, разуваться ему или нет. Если он разуется, она поймет, что он проявляет к ней хоть и формальное, но всё же уважение, но пришел-то он без уважения.

Подавив страшок, он прошел дальше, оставляя за собой слякотные следы и пятна питерской грязи. Обычно за узкими дверями скрывались такие же узкие, будто бы сдавленные под прессом квартиры, но Натэлла могла позволить себе нечто большее. Перед ним белел зал, который Натэлла превратила в мастерскую. Вдыхая запах красок и растворителя, Владислав обвел взглядом стаканы, ощетинившиеся кистями, блестящие под светом лампы палитры и мольбертам с готовыми картинами, которые, видимо, лишь предполагалось продемонстрировать обществу.

- А раньше у тебя была сплошная мазня, - пробормотал Владислав. Попытки казаться угрожающим проваливались одна за другой. Одно дело – Родион Раскольников со снами о трихинах и топором под пальто, другое – трусоватый Владислав Ширяев.

Он понял, что задуманного совершить не получится. Он шел сюда, чтобы задушить Натэллу, а вместо этого рассматривает её картины, и некоторые ему даже нравятся. Сразу было видно, что Натэлла улучшила навык и перестала ляпать на холст цветные кляксы. Впрочем, она наверняка продолжала это делать для пресытившихся меценатов, которые были готовы за это платить.

На одном холсте мертвенно застыло ртутное море, придавленное скрученными, бетонными облаками, на другом корчилась лошадь, попавшая под гигантское, блестящее металлом колесо. Её гротескная морда смотрела на Владислава, а из раскрытой пасти текла темная кровь, больше похожа на желчь, смешанную с сажей.

От таких картин к горлу подкатывал ком тошноты, но в них хотя бы был сюжет.

- Мы будем говорить в кухне, - шаги Натэллы удалялись куда-то вправо. Её тон так и сочился презрением.

В кухне было гораздо темнее. Натэлла стояла у балконной двери, и отсветы уличного фонаря освещали лишь половину её лица. Из подвернутых рукавов черной рубашки свисали костлявые бледные руки, а ноги, обтянутые черными же брюками, больше напоминали паучьи лапы. Лаковые туфли блестели в полумраке, словно когти. Натэлла стояла, опершись на подоконник, и пристально смотрела на Владислава, чуть наклонив голову вправо.

- Коля рассказывал о тебе, - сказала она, не отрывая от него тяжелого взгляда немигающих глаз. Владислав, так и не осмелившийся сесть на табуретку, поймал себя на том, что готов в любой момент сбежать. Он понимал, чем вызвана мрачная ленивость её взгляда, и это предположение вполне подтверждал пустой флакон сиропа от кашля, стоящий возле микроволновки.

- Вы с ним очень похожи, - продолжила Натэлла, искривив губы в улыбке, напоминающей ятаган, - да и общих увлечений у вас было много.

- Всего одно, - сухо ответил Владислав, - я не желаю говорить об этом.

- Зачем же ты тогда пришел? – посмеивалась Натэлла. – Высказать свое негодование?

- Да! - прерывисто выкрикнул Владислав. - Потому что ты убила его!

Его душил бессильный гнев, он стягивался вокруг горла Владислава, словно колкий шерстяной шарф. Гнев жег Владислава изнутри, но не мог вырваться наружу. Натэлла покачала указательным пальцем:
- Я ничего не делала. Он сделал всё сам.

- Ты убила его! – кричал Владислав, сжимая дрожащие пальцы. – Ты приехала к бывшему наркоману с чемоданом лекарств!

Это было правдой. На дачу Натэлла привезла чемодан, ассортимент которого не уступал чемодану Рауля Дюка, и реакция Николая оказалась вполне предсказуемой. Умер он лишь через два месяца. Его убило апноэ. Пока Натэлла курила на веранде, Николай, лежащий на холодных, землисто-черных простынях, дышал всё слабее, а потом и вовсе перестал.

Его цианозное тело лежало там полдня, потому что Натэлла заснула в кресле-качалке, что было неудивительно. Скорая, которая прибыла в дачный поселок к вечеру, констатировала смерть, хотя это было очевидно и без них, а полиция не нашла на даче ничего, что компрометировало бы Натэллу. Труп Никонова упаковали в черный мешок, а Натэллу повезли на проверку. Результаты оказались положительными, но полиция лишь развела руками, потому что на учете Натэлла уже стояла. Отсидев положенные пятнадцать суток, Натэлла поехала домой. Уже без чемодана - чемодан утонул в ближайшем болоте задолго до приезда полиции.

- В моей квартире о таких глупостях не говорят, - высокомерно возразила Натэлла, - какой же он был бывший, если так умер?

Владислав, словно подкошенный, рухнул на табуретку и схватился за голову.

- Я всего лишь напомнила ему, - раздавался ленивый голос Натэллы, похожий на тягучий черный мед, - впрочем, тебе ли не знать, как это происходит? Твой мозг понимает, что возвращаться не стоит, но он же хранит воспоминания о том, как тебе было хорошо. Так что ты сам себя предаешь. И не надо винить в этом других.

- Молчи, - придушенно простонал Владислав, - пожалуйста, замолчи…

Его мысли текли, словно раскаленный чугун. Он помнил промокшие от пота простыни, ломоту в костях и постоянный озноб, но какое это теперь имело значение?

- Вот видишь, - сказала Натэлла, видя, как побелели костяшки его пальцев, - ты сам это знаешь. Необязательно было ехать ко мне, чтобы услышать это.

Подняв голову, Владислав посмотрел в её черные, паучьи глаза. Она словно готовилась на него наброситься, как на муху, и опутать длинными черными лапами. Глядя на её тонкую, остро отточенную улыбку, Владислав поднялся с табуретки и попятился назад. Натэлла неподвижно стояла у подоконника, провожая взглядом трясущегося, испуганного Владислава, понимая, что боится он не её.

Дойдя до двери, он почти вывалился на лестничную клетку. Сбежав вниз по затхлой лестнице, словно за ним кто-то гнался, Владислав выскочил на улицу. Шел он быстро и постоянно оглядывался, словно боялся увидеть, как Натэлла ползет за ним, изогнув тонкие черные лапы.

Если бы не ночь, он бы отправился на синюю ветку, но небо даже не побледнело, так что он шел, куда глаза глядят. Под лунным светом тускло и тяжело сверкал Обводный канал. Владислав шел по городу Достоевского и Сологуба, крепко обхватив себя руками, тревожно осматривая безлюдную улицу.

Он возвращался туда, где его знают и ждут.

Он надавил на кнопку звонка. Заскрежетало железо, он увидел знакомое лицо с нежным взглядом карих, будто бы всегда удивленных глаз. Владислав уже год не видел этого лица.

- Коделак[7], - хрипло кашлянул он в аптечное окошко.

[7] таблетки от кашля, содержащие кодеин

Мясная лавка

2017, февраль

Казахстан, Павлодар

Отмыв хрупкую призму восприятия, стерев с тонкого стекла брызги осенней слякоти и угольную пыль, можно было снова увидеть воздух, полный солнечных отблесков, от которых слепит глаза, и порхающих между ними стрекоз, похожих на фантасмагорические слюдяные распятия. Но эта застывшая картина навсегда осталась в янтарном слепке того далекого лета, которое окончательно потеряло всякую вещественность.

Его сменила конкретная, тяжелая в своей осязаемости осень с жидким до отвращения лунным светом на тротуаре, тусклым сиянием ночных вывесок и бесконечным рабочим графиком, который больше походил на пыточное колесо. Прикованные к нему люди превращались в слабовольную дрожащую плоть, а банковские работники, застигнутые врасплох кризисом, бросались из окон, оставляя на рекламных стендах кровавые брызги, вылетевшие из расколотых голов. Алые кляксы на полотне асфальта, агонизирующие мечты о лете.

Там, где раньше ярко зеленел ковер из сочной и свежей травы, где белела беспорядочная россыпь ромашек, теперь был лишь туман, за которым виднелись землисто-серый пляж и темно-синяя до мертвенности река, над которой скользили в застывшем, вязком воздухе одинокие белые чайки. У этого пейзажа не было зрителей, их забрала сырая мясная кузница, в которой их плоть обезобразили, а затем упаковали в трупные мешки, скрыв под черным брезентом искривленные тела и обугленные глазницы. Они больше не увидят этого холодного пейзажа – их ждут лишь стройные ряды гробов и надсадно хрипящие вороны.

Тот, кто в четыре года тонул в траве и синих васильках, тот, кто ловил руками яркие нити солнечного света, в двадцать лет рухнул в холодные объятия. Теперь он лежал под бледным светом ламп, больше похожих на железные цветы, а анатомическая пила вгрызалась в кости, чтобы он хотя бы после смерти открыл миру свое замершее сердце. Белый свет падал на распахнутое тело, играя скользящими бликами на склизком скоплении кишок.

Лето умирало, сменяясь промозглой осенью. Пляжи, раньше залитые солнечным светом, пустели, а бурый песок пропитывался холодом, который сковывал темные глубины почвы. Дождь бил по железной крыше, пока кому-то выдавали свидетельство о смерти. Темное лезвие вспарывало воздух, заливая город ночной мглой, которая тут же поглощала и ветхие панельные дома, и городские свалки, и опустевшие дороги, словно голодный пожиратель мертвых.

Ночная мгла поглощала церковь, тускло блестящую золотом – атрибутом Маммоны, и многочисленные кварталы кладбища, куда переехали когда-то живые люди, но переехали уже навсегда. Воспоминания этих людей, при жизни принадлежащие лишь им, всегда были эфемерными, но для того, кто их помнил и бережно хранил в картотеке образов, они всегда были вещественными, всегда были осязаемым жизненным опытом. Алый букет маков, упакованный в искрящуюся слюду, собака, перекатывающаяся по траве, радужные отсветы на болезненно-белых гостиничных простынях – всё это до сих пор оставалось вещественным. Изменилось лишь одно – тех, кто это помнил, пожрала жизнь. Пожрала, раскрошив хрупкую оболочку и спрятав останки под землю.

Через витражное стекло в церковь проникал лунный свет, падающий на бледный пол цветными пятнами. Здесь заканчивали свой путь люди, которые тоже падали, но совсем иначе – как подстреленные птицы. Здесь мнимо раскаивались атеисты, которые веровали из-за приближения старости, словно пытались на всякий случай подстраховаться. Вдруг за доской что-то есть. Вдруг еще удастся посуществовать. Сюда приходили отчаявшиеся, на которых уже дохнула смерть, которые пока были живы, но уже гнили. Сюда, под цветные пятна смолистого света, приходили насильники, чтобы вымолить себе хлеб небесный.

Молодого человека, который не хотел здесь задерживаться, автобус увозил в затуманенный город, где властвовал сизый до блеклости вечер. В вязкой синеве мерцали зеленые гирлянды, бросающие мертвенные отсветы на выставленные в витринах киосков цветы, и такие же зеленые кресты аптек, чей свет падал на возбужденных молодых людей, на пенсионеров, которые уже превзошли все возможные пределы старения, и на желтушных кодеинщиков.

Молодой человек вышел из автобуса, но здесь его маршрут прервался. Он лишь безостановочно курил за остановкой, оглядывая прохожих, которых рано или поздно раздробит сотней мелких лезвий на этом сочном карнавале мясничества.

На прозрачный пластик остановки падали капли дождя, они медленно скользили вниз, сливаясь друг с другом, падая на асфальт тяжелыми струями. Молодой человек криво усмехнулся, вспомнив радужные отсветы на церковном полу и очередь самоуверенных святош. Некоторые, не в силах потерпеть до поминального обеда, уже накатили и во время отпевания стыдливо опускали лица, покрывшиеся алкогольным румянцем, старательно делая вид, что выражают именно скорбь.

Молодому человеку пришлось стоять рядом с людьми, которые всегда были молодыми, но, как-то в одночасье постарев, обзавелись хроническими болезнями и кризисом среднего возраста. У них был жизненный опыт, а за плечами у молодого человека были лишь сомнительные социальные успехи и устойчивая ремиссия, которая была успехом уже не сомнительным. В одном из вариантов будущего его ждал гниющий наркоманский ливер, но сейчас он довольствовался лишь воспоминаниями о тяжелом счастье, и эти воспоминания были для него хуже кровоточащих рваных ран.

Торговый центр, расположенный через дорогу, заливала патока пурпурно-фиолетового света, и эта типично городская, мертвая иллюминация отражалась в дрожащих лужах, которые растекались по асфальту ртутно-розовым сиропом. На остановке роились уставшие после рабочего дня горожане, и у всех было одно и то же измученное лицо. Густая шевелящаяся толпа напоминала кипящую зараженную массу, прошедшую через черные жернова незримой мельницы. Молодой человек был уверен, что мельник одет в мясницкий фартук, а лицо этого мельника он уже видел в церкви – темная, словно закопченная кожа, плоские черты лица и осуждающий взгляд.

Снова чему-то усмехнувшись, молодой человек опустил голову. Он помнил свинцово-черный берег, затянутый серо-голубой дымкой. Берег, который не имел никакого отношения к бренному миру, где будущее не принадлежит никому.

Однако молодой человек больше не мог туда попасть, и берег превратился в воспоминание, которое уже не вернуть, которое отравляло существование в предельно плотском мире.
Черный берег растворился во тьме.

Теперь молодого человека окружало лишь мясничество.

Тяга

2017, март

Казахстан, Павлодар

"Я не приму за венец желаний моих — капитальный дом, с квартирами для бедных жильцов по контракту на тысячу лет и на всякий случай с зубным врачом Вагенгеймом на вывеске. Уничтожьте мои желания, сотрите мои идеалы, покажите мне что-нибудь лучше, и я за вами пойду"
Федор Достоевский, "Записки из подполья"
Владислав уже давно проснулся, но упорно притворялся спящим, стараясь дышать размеренно. Грубоватая ткань наволочки – в рубчик – впечатывалась в щеку, но Владислав был готов потерпеть, потому что слышал, как в другом углу комнаты чем-то гремит Малова. Чем дольше он будет спать, тем меньше ему придется говорить с Маловой. А говорить она могла только об одном.

- Чего сопишь, придурок, - весело крикнула Малова, - вставай уже!

Она махнула бледно-серой рукой, и скомканное полотенце упало Владиславу на лицо.

- Прекрати, - он вяло стащил с лица полотенце и бросил его под кровать. Махра неприятно оцарапала кожу. Притворяться дальше не было смысла, так что Владислав сел в кровати, но из-под одеяла вылезать не стал.

[Провинциальные Скотомогильники, дети до сих пор едут в Чермашню. Дети любят мертвых отцов – мертвые отцы завещают им квадраты]

Малова лежала в кресле, закинув на подлокотник скрещенные ноги. Она не отрывала взгляда от сонного Владислава, в её глазах словно застыл тяжелый темный блеск. Она куталась в плотный черный халат, который был ей слишком велик, а длинные каштановые волосы волной падали на левое плечо.

- Что, - довольно спросила она, - настроение плохое?

- Да, - нехотя отозвался Владислав. Он уже давно решил не принимать таблетки, но сущность аддикта давала о себе знать, и в некоторые дни тяга мучила его особенно сильно. Сегодня был именно такой день.

Впрочем, началось это еще вчера. Весь день Владислав ходил сам не свой, он не мог уследить за собственными мыслями, которые, стоило лишь дать повод, начинали течь не в то русло.

Зрение стало острее, глаза выхватывали из привычного пейзажа мельчайшие штрихи, смутно напоминавшие о сонном блаженстве. Пусть о чужом блаженстве, которое Владислав никогда не испытывал, однако мотивы этих людей были такими же, как у него.

[Читай Мураками, конечно же, Рю, ты ведь не какой-то страдалец. Превозмогай себя, читай Хэвока, это же оранжевая обложка. Возможно, когда-нибудь ты дойдешь и до Лотреамона]

Вчера он пытался выйти на улицу, но попытка провалилась: даже не выйдя из подъезда, он обнаружил, что на полу возле лифта смутно белеет скомканная упаковка от шприца. Спустившись к подъездной двери, он невольно разглядел на полу флакон тропикамида[8].

[8] капли для глаз, принимаемые наркозависимыми не по назначению

Владислав не рисковал венами, предпочитая более безопасные способы, но ему уже всё стало ясно. Он сомневался, что они пришли в этот подъезд издалека. Наверняка они отоварились где-то недалеко. Это значило, что неподалеку есть хорошая аптека.

Возле дома Владислава было всего две аптеки.

«Выбор невелик», - подумал он. Кажется, он уже понимал, откуда они пришли.

[Серый Скотомогильник - зачем тебе Рю Мураками, зачем тебе Хэвок, а Лотреамон уж тем более не нужен. Есть более простые пути - покупаешь пойло за семьдесят девять рублей, выжигаешь горло, насилуешь желудок и в итоге блюешь. Ты почти как Сартр]

Гулять он не решился. Вернувшись домой, он включил в ванной холодную воду и сунул голову под струю. Ледяная вода текла по впалым щекам, звенела, ударяясь о ржавеющее дно ванны, а русые волосы тяжелели, темнели, прилипали к коже.

«Закинуться бы», - подумал он, вытирая голову полотенцем. Он вспомнил, как на ладони бок о бок лежат пять темно-красных капсул, как они липнут к языку, к полости рта…

Глухо простонав, он швырнул полотенце куда-то в зал.

Когда Малова сообщила, что хочет прийти, Владислав даже обрадовался. Малова ввалилась, как к себе домой, и тут же отправилась мыться. Видимо, кто-то отказался давать ей ночлег и все-таки выгнал.

[Русская мечта: семья, как у всех, пара кредитов, ипотека, общественное одобрение, посмертный дележ квадратных метров. Жизнь по заветам родителей, один и тот же, сука, сценарий, который повторяется каждое поколение: воскресные отцы, пахота за копейки, ранняя старость. Лестничные клетки слишком узкие – когда выносят гроб, он с глухим стуком бьется об бетонные углы]

Когда она вышла из ванной, Владислав увидел на бледно-зеленом кафеле грязно-белые хлопья мыльной пены. Эти же хлопья пятнали зеркало и раковину.

Доев суп, которым он рассчитывал позавтракать, Малова попыталась уложить Владислава в кровать. Лег Владислав охотно, но этим дело и ограничилось. Он был слишком мрачен и раздражен, поэтому спать с Маловой отказался. Обидевшись, она провела ночь в кресле.

- Плохое, потому что ты завязал, - едко напомнила Малова.

- Заткнись, - грубо перебил её Владислав, - если еще раз заговоришь об этом, я тебя выставлю.

- Нервный какой, - буркнула Малова, но замолчала. Владислав перевел взгляд за окно. С девятого этажа он ясно видел пустырь, превращенный в свалку, которая отравляла воздух спертым, удушливым зловонием. Вокруг свалки высилась стандартная бетонная ограда, свет падал на высеченные из бетона ромбы.

- Ты зачем пришла? – спросил вдруг Владислав. – Я же всё помню.

Вздрогнув, Малова захохотала.

- Сколько еще ты будешь это вспоминать? – тягуче смеялась она. – Было и было.

- Ты меня сдала, - напомнил ей Владислав, - правильно тебе тогда зубы выбили.

[Его звали Кириллов, Кириллов из Новодвинска. Жена забрала ребенка. Кредиты, быдлозавод. Руки приспособлены практически ко всему]

Снаружи, в кольце шершавых панельных домов, шуршали бледно-золотистыми листьями клены. Владислав перевел взгляд обратно на Малову. Раньше он часто видел, как она спит: приоткрыв рот, скрючившись, словно эмбрион, напоминая мертвое животное. Это было неприятное зрелище.

«Лучше в аптеку сходить», - подумал он.

- Да сколько можно-то… - Владислав тихо взвыл от досады и закрыл лицо руками. Физической боли не было, но была тяга, мешающая думать о чем-то другом, все его мысли неизбежно сводились к одному.

- Смотреть на меня противно? – недовольно спросила Малова.

[Это не способ, но у меня выхода нет. Инцидент исчерпан, любовная лодка разбилась о быт, счастливо оставаться. Я ненавижу тебя, тварь, это не способ, но у меня выхода нет. Ненавижу и нашего сына, инцидент исчерпан. Чтобы вы оба сдохли в мучениях, это не способ, но у меня выхода нет. Я вас ненавижу, сдохните, сдохните, я с жизнью в расчете. Я ненавижу из-за вас весь мир и всё человечество, твари, счастливо оставаться]

Вместо ответа Владислав лишь помотал головой. Глаза вдруг защипало, в горле застрял клейкий колючий ком. Ему не хотелось, чтобы она видела, как он плачет.

Кресло скрипнуло. Шаги приблизились, и Малова села на край кровати. Погладив Владислава по голове, она обняла его и прижала к себе, словно ребенка. Махра халата тоже была грубой и неприятно царапала кисти рук.

Владислав вздрагивал, и это выдавало его, но он упорно пытался плакать молча. Малова лишь слышала, как он сухо стонет ей в плечо.

- Всё будет хорошо, - она гладила его по голове, а сама слегка покачивалась, словно убаюкивала его. Это был материнский жест, а не дружеский.

[Зачем что-то делать, зачем куда-то бежать. Общежитие коридорного типа, заводские выбросы, онкология. То ли люди врастают в бетон, то ли бетон врастает в людей. А когда родите, а когда второй, страна вымирает. Пушечное мясо, живые инкубаторы, всё остальное – зашквар]

«Не будет», - хотел сказать он, но вместо этого отрывисто всхлипнул. Ему часто снился сон, где он возвращался домой, но у дверей квартиры сталкивался с другим человеком – с важным и нахальным собой, который явно пытался занять его место. У двойника был мутный взгляд, в его смехе слышалось что-то мертвое, металлическое. А еще он был гораздо лучше Владислава. Потому что в свое время не оступился.

Резкая потеря сил заставляла Владислава упасть на пол лестничной клетки, он словно со стороны видел, как его тело тяжело и грузно падает на бетон, как изо рта вываливаются клубы белой пены. Внутреннее кровотечение постепенно окрашивало её в бледно-розовый цвет, и совсем скоро изо рта Владислава текла пенящаяся кровь, её толчками выбрасывало на холодный бетон, а Владислав уже ничего не видел – всё застилала пурпурно-черная бурлящая темнота.

Взвыв, Владислав отнял руки от лица. Он изо всех сил вцепился в тонкие предплечья Маловой и зарыдал в голос.

[Сырая земля облепила ноги, тянет вниз, как балласт. Мертвые важнее живых. При жизни Достоевскому задерживали гонорары, а после смерти оплатили похороны. Но ты не получишь и этого. Не нужно ничего делать, не нужно никуда двигаться. Возьми ипотеку, возьми машину в кредит, влезь в долги. Ты всё правильно делаешь, терпила]

Черный свет смерти

2017, март

Казахстан, Павлодар

Я жну серпом зелёный клевер,
По лбу течёт кровавый пот;
Среди травы, зерна и плевел
Мне улыбается Пол Пот.

Д. Карягин-Опричник, "Улыбка Пол Пота"
Жаркие лучи солнца, наполненные зноем, пробивались сквозь сине-зеленые стекла киоска и падали на высокие пластиковые вазы, туго набитые белыми хризантемами, красными, словно присыпанными пылью гвоздиками и опадающими розами – алыми, вишневыми, кремовыми.

За стеклами цвета морской волны виднелась затененная пышными кронами аллея, которая вела к узкой каменной лестнице – спуску на золотящийся пляж, облизываемый прохладными волнами.

Я сидел в изодранном кресле, закатав рукава промокшей рубашки, и работал. Очередной побочный заработок, который сейчас был как нельзя кстати. На самом деле я должен был следить за цветами, но жара была настолько изнуряющей, что стойко держались лишь хризантемы и гвоздики, мало отличающиеся от своих искусственных кладбищенских аналогов. Время от времени от розовых бутонов отрывались ослабшие лепестки и падали на пол.

Вместо цветов я занимался пьесой. Её заказал молодежный театр, и требования были весьма просты. Во-первых, она должна была быть антинаркотической, во-вторых, её нужно будет показывать старшеклассникам. То есть, от меня требовалось показать всё как есть, чтобы отвратить будущих взрослых от такого образа жизни, но при этом избежать ультранасилия. Сложная задача, но я, кажется, справлялся. Хотя насчет концовки я не был уверен. Кто знает, захотят ли они показывать детям, как драгдилер получает нож в печень.

Забавным было уже то, что заказ попал ко мне. Попал через третьи руки, потому что друг, которому предложили за это взяться, счел меня достаточно разбирающимся рассказчиком.

И вот сейчас драгдилер у всех на глазах истекал кровью, а я нашаривал за креслом бутылку из-под сока, наполненную дешевым вином. Она была уже наполовину пуста. Немного отхлебнув, я снова спрятал её за кресло.

Формально я продавал цветы, но проходимость была низкой, так что за день я дурил от силы человек десять. Дурил, потому что хотел унести со смены что-то кроме положенных процентов. Соответственно, цену немного завышал. Совесть не протестовала.

Киоск располагался не в самом хорошем районе. Рядом находился отдел полиции, но чувства безопасности это не добавляло. Тревожной кнопки у меня не было, и полагаться я мог только на запертую дверь и секатор.

Время от времени, в основном ночью, забредали измотанные мужчины лет сорока, которые сиплыми и прокуренными голосами спрашивали, как пройти на вокзал. Морщины на их лицах указывали на весьма тягостный жизненный опыт, а на пальцах расплывались синие татуировки. Иногда они требовали сигареты, и я их продавал. Как и спички, как и зажигалки.

Да, этого нельзя было делать. Однако мой сменщик ночью продавал не только цветы, но и водку, так что я на его фоне выглядел относительно интеллигентно. Вечерами заходили молодые люди, которые, видя в моих руках ножницы, просили отрезать лишнее от пластиковой бутылки. Они же вежливо осведомлялись насчет фольги, которой в киоске, конечно же, не было, но она была у меня. Естественно, не даром. Они всё понимали и не обижались.

На двери зазвонил колокольчик. Я настолько погрузился в свои мысли, что вздрогнул и выронил ручку.

- Привет, дурило! - довольно заржал мой сменщик, ввалившись в киоск. В правой руке он держал пустую полуторалитровую бутылку, которой постукивал себя по ляжке. В ней виднелись остатки пивной пены.

Подняв ручку, я что-то неразборчиво буркнул. Он всегда был слишком веселым, и это сбивало меня с толку – я не знал, как вести себя и как реагировать.

- Что делаешь? Сигаретами банчишь? – он снова залился хохотом.

«Помолчал бы», - подумал я, вспомнив о ящике водки, который стоял под столом, в самом темном углу.

- Вова, я пишу пьесу, - скупо ответил я, - а ты вообще должен отсыпаться дома.

- Не рад мне, что ли?

Вова нахально заглянул в исписанные кривым почерком листы.

- «…Андрей достает из кармана нож и со злостью бьет Митю ножом в живот», - озадаченно прочитал он вслух. Он перевел взгляд на меня:
- Кто его пырнул и за что?

- Это антинаркотическая пьеса, - ответил я, уже понимая, как Вова отреагирует, - а ножом ударили наркоторговца, и прямо сейчас он умирает. Так что не будь таким веселым.

Я был прав.

- Литератору дали заказ, значит… - хитро протянул он, косясь на меня. Такой взгляд не предвещал ничего хорошего. Вова был дружелюбным человеком, не спорю, но почему-то свое дружелюбие он оттачивал только на мне. Если честно, сам факт нашей дружбы удивлял меня.

- Мутный[9] ты тип, - сообщил Вова, ехидно подмигнув. Я посмотрел на него исподлобья:
- Было-то всего один раз. Долги за меня отдавать никто не будет.

[9] имеющий отношение к наркосреде

Вова, не стирая с лица веселой ухмылки, вытащил из-под стола удобную табуретку и тут же развалился на ней, расслабленно свесив руки. Пластиковая бутылка постукивала по деревянной ножке. Вдруг Вова помрачнел.

- Ты знаешь, что тебя Слава ищет? – спросил он, не отрывая от меня сострадательного взгляда.

Услышав это имя, я напрягся.

- Слава? – переспросил я – Что ему от меня надо?

- Что, что… Ты ему два зуба выбил, - с укором напомнил Вова. Я скромно отвел взгляд в сторону. Было дело. Но инициатором конфликта стал не я. Я всего лишь защищался от человека, который угрожал отбить мне почки.

- Митя, Митя… - Вова смотрел на меня, как на существо, которое нужно опекать. – Почему ты не предупредил его, что всё так будет?

- Я предупреждал. В конце концов, это же не трава, а сальвия[10]. Он должен был понимать.

[10] психоактивное растение с диссоциативным эффектом

- Это я понимаю, - строго сказал Вова, - теперь. Когда ты мне всё объяснил как следует. А он думает, что ты прокапал ромашку. Только он не ожидал, что ты сможешь от него отбиться. Хотя я тоже не ожидал.

- Ага, - задумался я, - ага…

Я постепенно начинал понимать, почему Вова сидит здесь.

- То есть, ты будешь со мной всю смену? – спросил я, потянувшись в карман за пачкой сигарет.

- Буду. Я просил его угомонить, но он никого не слушает. Все говорят ему, что сам дурак, но ты его разозлил.

Подойдя к двери киоска, я закурил и медленно выдохнул блеклый дым в открытое окошко. Дым осел в плавящемся тридцатиградусном воздухе. Я задумчиво смотрел в угол тесного киоска, где с календаря улыбалась женщина в красном платье. Она стояла в золотистом море пшеницы, а ветер сминал колосья, трепал красное полотнище подола и распущенные черные волосы, больше похожие на вязкий поток смолы.

Есть места, куда не падает черный свет смерти, где видны лишь отблески этого черного света, и этот тесный киоск, больше похожий на железную коробку, был именно таким местом. Смерть не добиралась сюда, но на горизонте всегда мелькали слабые черные всполохи.

Я вспомнил нелепую драку, случившуюся три дня назад: Слава накинулся на меня прямо в туалете бара. Чтобы найти меня, не нужно было быть гением сыска: я бывал там каждый четверг, и Слава просто ждал моего появления, скрываясь за высокой кружкой пива.

Это был не самый хороший бар, поэтому отбиваться мне пришлось самому. Влюбленная пара, облюбовавшая одну из кабинок, затихла, а сонный мужчина неопределенного возраста, который вяло заперся там минут сорок назад, так и не отреагировал на шум.

Я помнил крохотные брызги крови на белом кафеле, напоминающие рубиновую россыпь смородины, и два зуба – пожелтевшие от чрезмерного курения, покрытые угольно-черными точками кариеса. Со стороны казалось, будто Слава их выплюнул.

Озадаченно сморгнув, я вынырнул из тяжелых мыслей. Над раскаленным асфальтом пронесся легкий ветер, наполнивший воздух свежим запахом реки, зашуршавший листьями березовой аллеи.

- Этот заходил? – вдруг спросил Вова.

Говоря «этот», он имел в виду Андрея – желтушно-загорелого мужчину лет сорока, который, к счастью, был женат на хозяйке. Киоск принадлежал ей, и он каждый день заходил за деньгами. С позволения хозяйки, конечно же. Он ничего не говорил, даже не здоровался, потому что каждый день брал из кассы одну и ту же сумму – пять тысяч на опиаты. Лишь едва заметно улыбался, не скрывая от меня взгляда маслянистых глаз. Кажется, он всё понимал по моему лицу.

- Нет пока, - я выбросил окурок в мусорное ведро, - жду вот.

- Куда ему столько? – продолжил Вова. В его голосе слышалось легкое возмущение.

Я кисло улыбнулся. Вова задавал риторический вопрос.

Андрей не заставил себя ждать. Через десять минут в дрожащем от зноя воздухе, под тенью полынно-зеленых крон появилась его худощавая фигура. Он наклонился к окошку, демонстрируя бронзово-желтую маску лица с неизменной полуулыбкой. Забрав купюру, он спрятал её в нагрудный карман и улыбнулся чуть шире.

Вова делал вид, что не замечает его, однако неодобрительно косился.

Худощавое тело Андрея исчезло в пейзаже из теней и жары.

- Я не отдаю ему деньги, - сообщил Вова, с укором глядя на меня, - никогда.

Неопределенно пожав плечами, я повалился в кресло и устало вытянул ноги. Синеватый свет падал на черные ботинки.

- Карина говорит, что они живут так уже семь лет. И все семь лет он тянет из неё деньги.

Я сонно прикрыл глаза. Карина была не тем человеком, к словам которого я прислушивался. Она всегда опаздывала, и меня это раздражало, потому что в графике смен я стоял перед ней. Она могла опоздать на час, а когда сидела в киоске – вяло курсировала между креслом и витриной, словно окружающий мир ничуть её не заботил.

Я не понимал её отрешенности. Еще сильнее не понимал Андрея, который относился к смерти с фатализмом самурая, преданного своему хозяину. К сожалению, человеку дали чрезвычайно короткую жизнь. Если нас создал бог, то мы имеем дело с безжалостным демиургом, любителем истязаний, существом, которое следовало за это умертвить. Если же человечество возникло естественным путем, то мы имеем дело со слепым случаем, и этот вариант гораздо лучше первого.

Там, за горизонтом, куда спускалась узкая каменная лестница, на золотистый пляж накатывали звонкие стеклянно-зеленые волны. Я часто видел, как с той стороны к киоску приближается женщина неопределенного возраста. Красное лицо и характерная отечность выдавали в ней хроническую алкоголичку, а заигрывания, полные отчаяния, и смелые, даже нетактичные поступки – истерический склад характера.

Сценарий был одинаков. Сначала она хвалила букеты, затем – мои волосы и глаза, а потом спрашивала, как на ней сидит юбка. Чтобы я дал точный и безошибочный ответ, она задирала блузку, показывая пояс юбки, белесый живот с крупной родинкой и сероватый бюстгальтер. Трезвой я её никогда не видел.

Я всё реже и реже становился свидетелем её отчаянных попыток. Потому что даже её пропитый разум стал понимать, что моя реакция слишком скупая, что её практически нет. Нелепое существование.

Что за монстр нас создал? Он дал нам осознание жизни и всего восемьдесят лет этой жизни. И то – этих лет по-прежнему могло бы быть тридцать, если бы человек не ушел от бога. Чем дальше мы уйдем от бога, тем дольше мы будем жить. Возможно, именно так мы доберемся до вечности.

В последнее время я, запертый в душной железной коробке, особенно отчетливо мог разглядеть черный свет смерти. Он сверкал в жемчужно-сером небе черным заревом – бесшумный и тяжелый.

Сначала перед киоском стал появляться его посланник – молодой человек на черном кайене. Появлялся он, как и следовало появляться посланнику смерти, по ночам. Около часа его автомобиль стоял в отдалении, а сам молодой человек - слишком молодой для такого достатка - сидел на водительском сиденье и говорил по телефону. Я знал, кто он такой.

Он сидел с открытым окном, и в салон автомобиля вваливался густой воздух – пропитавшийся дневной жарой, уже наполненный ночным ознобом.

Второй посланник пришел непосредственно ко мне. Им оказалась женщина – дожившая до сорока лет, с глубокими бороздами морщин и померкшим взглядом. Грязная, растрепанная, она стала умолять, чтобы я дал ей немного цветов, которые уже не годятся на продажу и которые мы уже списали. Ей нужно было четное число.

Поняв, что я вижу в ней лишь опустившуюся алкоголичку, она принялась прерывисто рассказывать про умершего брата Павла, который теперь лежит на новом кладбище, и про цыган, из-за которых Павел скололся, а до этого вынес из дома всё, чтобы можно было вынести и продать.

Я дал ей цветы, сигареты и деньги на проезд до кладбища. Проводив её, я заперся в подсобке. Мне было паршиво. Словно по ботинкам проползла матово-черная, похожая на высушенную кишку гюрза.

Я плакал, мне было искренне жаль Павла. Мне жаль всех, кто умер.

Наверное, я выпил слишком много вина, потому что не заметил, как заснул. Но даже сквозь сон я ощущал, как давит на виски тяжелая, изнуряющая жара.

Меня окружал холодный пляж, над которым нависало угольно-синее небо, а в серебряной воде отражался тусклый свет черного полумесяца. Повсюду звучала музыка, приглушенная пластами десятилетий, музыка, которая раньше плыла над зеленеющими рисовыми полями Камбоджи, пока те не стали полями смерти. Я слышал треск и шипение магнитофонной ленты, квакающие ноты гитары и электрического органа и беззаботный мяукающий голос. Он принадлежал женщине, которая уже давно была мертва.

Я лежал на промерзшем песке, но каким-то образом сразу заметил её приближение. Подол красного платья медленно трепыхался, словно маковый бутон на ветру, а смолистый поток волос – черный и вязкий – покачивался вокруг её головы, словно ореол. Она медленно плыла по песку, не отводя от меня пристального взгляда, и я видел в её матово-черных азиатских глазах уже знакомые отблески смерти.

Приблизившись, она наклонилась надо мной и полушутливо, с легкой угрозой поднесла к моему лицу черный серп.

- Митя, Митя… - нежно сказала она, покачав головой. – Митя, Митя…

От неё исходила такая уверенность, что мне захотелось остаться с ней. Именно она стояла над смертным ложем Пол Пота, именно она срезала головы красным кхмерам.

- Митя, Митя…

Я открыл рот, чтобы ответить ей, но не успел: что-то постороннее ударило меня в плечо, и жара снова навалилась на виски.

- Всё, хватит, - решительно заявил Вова, глядя на мое сонное лицо, - выспался. Я за тебя днем поработал, а теперь крутись, как хочешь. Буди, если что.

Я проснулся не до конца, поэтому он просто стянул меня с кресла и встряхнул. Сон отступил вместе с холодом песка, холодом черного лезвия.

Уже стемнело. Этой ночью меня никто не посетил. Синеватый лунный свет падал на лицо Вовы и тонул во рту, больше похожем на чернеющую рану. Никого. Ни покупателей, ни кайена.

В девять утра моя смена должна была закончиться. Но Карина, кажется, на работу не спешила. В десять утра проснулся Вова и отчитал меня за мягкотелость.

- А еще в барыги полез, - ворчал он, набирая номер хозяйки, - ты даже на сменщицу надавить не можешь.

Я молча стоял у открытой двери и курил. Пепел падал на асфальт, окрашенный жгучим золотистым светом.

Вова говорил с хозяйкой, и вдруг его лицо неестественно перекосилось.

- Митя, - тихо пробормотал он, положив телефон на стол, - Митя…

Карина не могла прийти на работу. Сегодня ночью она повесилась.

Пустоты

2017, апрель

Казахстан, Павлодар

 Каждую весну я думаю о смерти. Это начинается в марте, а заканчивается в конце апреля, именно в эти два месяца особенно ярко разгораются искры страха. Впрочем, с некоторых пор я боюсь смерти отвлеченно, даже рассеяно. В этом и заключалось отличие от самой первой волны страха, которая растянулась на несколько лет. Весьма забавно, что страх стал фоновым после того, как смерть, которой я всегда так боялся, промелькнула рядом, а я этого даже не осознал.

 Понимание произошедшего пришло потом, когда я вспоминал события последних двух лет, и цепочка эпизодов, взявшая начало в Петербурге, словно подводила меня к случившемуся. Я курил возле хостела и видел, как с виду интеллигентного мужчину в очках грузят в машину скорой помощи. Почему-то возле скорой крутились полицейские, а один из них, не стесняясь и не сбавляя голоса, нелестно отзывался о мужчине на носилках. Мужчина не слышал их: всё его тело свело судорогой, а изо рта вываливалась пена. Как выяснилось, господин перебрал бутирата в парадной.

 Через год я услышал, как на заднем дворе странно стонет знакомый, который в тот день присоединился к моим друзьям и ко мне. Стоит ли говорить, что его тоже увозила скорая? В больнице его так и не прокапали, и от спайса общий знакомый отходил еще некоторое время.

 А вот осенью их место занял аптечный наркоман, который рухнул в ванной с классическими судорогами и пеной изо рта. Это уже был я.

 С того момента прошло полгода. Я нашел отличную вакансию и силы не заходить в две близлежащие аптеки. Хотя первое время черный ход аптеки, выходящий прямо к моему подъезду, весьма навязчиво мозолил глаза. Конечно, от желания я не избавился, но это, как вы понимаете, меньшее зло. Хотя довольно оскорбительно, когда после долгого затишья бессознательное вдруг напоминает, что на самом деле внутренне ты почти не изменился.

 Обычно оно делает это с помощью снов. Сегодня днем я увидел именно такой сон: там было много таблеток, а я горстями запихивал их в рот.

 Проснувшись, я долго лежал в кровати и смотрел на пепельно-серые сумерки, ограниченные рамой окна. В пепельном воздухе догорали ржавые отсветы закатного солнца, уже утонувшего за горизонтом, а на широком подоконнике ощетинился колючками ряд горшков с кактусами, на которые падал тусклый свет настенной лампы, горящей вполсилы.

 Я втянул ноздрями душистый аромат, исходящий от постельного белья, по которому ползали текстильные жуки, а между жуками застыли такие же текстильные радужные отсветы. Нежная имитация запаха сирени привела мысли в порядок. Я прислушался к звенящей тишине.

 На стене, которую я видел каждый раз, когда просыпался, прямо перед глазами, висела лаконичная белая рамка с фотографией моря, где я никогда не был. На сине-белой глади бесшумно застыли легкие, едва заметные волны, однако небо у самого горизонта уже подернулось предгрозовой сталью. Это была не просто фотография. Это было напоминание.

 Я понял, что так смущало мой слух. На кухне шипел цифровым снегом телевизор. Прокравшись в кухонный мрак, наполненный серым свечением экрана и шипением, я выключил телевизор и залез обратно под одеяло.

 На самом деле это был не самый противный сон, который мне снился. С тех пор мне снилось много противного, и все эти сны были чрезвычайно реалистичными: я то снова бился в судорогах, то от чего-то убегал, то жадно закидывался. Впрочем, это состояние порождало не только наркотические кошмары. Хотя сегодняшний сон совсем не был кошмаром.

 Однажды во сне я жестоко убил женщину, причем, убил довольно давно, и почему-то это сошло мне с рук. Я убивал ее жестоко – бил чем-то тяжелым по голове, и умирала она невероятно медленно. Изредка, когда я вспоминал о ней, меня тут же охватывал неприятный, чуть ли не физиологический, близкий к тошноте страх: вдруг они найдут меня, вдруг поймут, что я убийца. Женщину сразу же становилось жалко, потому что я решил убить ее ради интереса. И сделал это, а теперь даже как-то с этим живу и почти о ней не думаю. Вот только когда она посещала мои мысли, меня колотила дрожь, я сразу вспоминал окровавленную голову, покрытую засохшей, почти черной кровью, и гортанные хрипы.

 Накинув пальто, я вышел из подъезда и свернул направо. В синем южном небе повисли рваные сизые облака, по панельным стенам медленно ползли тени. По дороге заплатами были раскиданы неглубокие мутноватые лужи. Засунув руки в карманы, я прошел два двора и остановился в третьем. Напротив детской площадки стоял магазин, с вывески которого мне выпуклым глазом подмигивала золотая рыба, а ниже, под красными неоновыми буквами, трепало ветром блеклый плакат. Довольный грудничок смеялся, раскрыв черный беззубый рот, вероятно, он был очень доволен этой линией детского питания. В лужах отражался рассеянный красный свет.

 «Хапать круто», - сообщали прыгающие зеленые буквы на боку магазина. Небрежное граффити едва просматривалось в темноте, но мой глаз за него зацепился. Сев на качели, я уперся носком ботинка в землю и слабо оттолкнулся. Качели скрипнули и качнулись вперед, прорвав удушливый городской воздух. В черных силуэтах панельных громад горели пламенные квадраты окон.

 Прогулка не принесла результата. Я чувствовал себя помятой жестянкой. Гармония белых икеевских интерьеров надломилась и стремительно ускользала от меня, а вокруг клубился опустевший хаос.

 Против моей воли воображение стало показывать мельтешащие изображения мертвых животных, которые я часто видел в городском пейзаже – сбитые кошки с переломанными костями и раскрытыми пастями, раздавленные, раскатанные в лепешку голуби и околевшие собаки, издающие щекочущий запах мертвечины. Воплощения смерти. Против своей воли я представил, что держу в руке остро заточенный нож, на лезвии которого слабо вспыхивает багровый отсвет.

 Наверное, я ушел бы домой, если бы мне на глаза вдруг не попалась сутулая, медленно бредущая к детской площадке фигура. Это была женская фигура, и в ее надорванных движениях, словно она принуждала себя делать каждый шаг, мне виделось что-то знакомое, но уже забытое.

 Фигура приближалась, в сумраке начало белеть лицо, и я быстро вспомнил Кристину. Последний раз мы виделись слишком давно, еще до моей поездки в Петербург. Тогда она сидела в кафе и обиженно смотрела на меня сквозь широкое оконное стекло, залитое полынно-серебристым светом ламп, покрытое каплями недавнего дождя. На столе перед ней лежал пышный красно-кремовый букет, а напротив сидел кто-то еще, но его мешала разглядеть стена. Я видел лишь холеные руки с печаткой.

 Я полагал, что она заметит меня и разозлится или хотя бы презрительно рассмеется мне в лицо, потому что она всегда так делала. Но за прошедшие годы она сильно изменилась. Ясный взгляд темных глаз был устремлен куда-то вдаль, а мелко дрожащие пальцы выдавали остаточное волнение. Замерев, она стояла передо мной, я мог видеть синяки под ее глазами – следы бессонных ночей – и полное отсутствие слез. Я видел лишь мрачную решимость.

 Я уперся носком ботинка в землю и остановил поскрипывающие качели. Кристина узнала меня, но ничего не говорила.

- Всё в порядке? – настороженно спросил я, не зная, как начать разговор. Такие неловкие разговоры всегда трудно начинать: мало того, что вы расстались на плохой ноте, так собеседник и теперь не в самом хорошем состоянии.

- У меня сын родился семь месяцев назад, Богдан, - сказала Кристина и зачем-то добавила, - аллергик.

 Я изобразил понимающий кивок, хотя ничего не понял. Вынужденная пауза в разговоре вернула мои мысли к мертвечине. Иногда меня интересовало, как я буду реагировать на медленную смерть человека, которого убиваю своими же руками. Возможно, я буду раскаиваться, возможно, буду радоваться, возможно, получу удовольствие от новизны. Но может быть и так, что я буду разговаривать с полицией, нервно пряча руки за спину, постоянно ловя себя на этом. Может быть, буду вести обыденную жизнь, пусть даже от моей руки и умер человек. Который жил, существовал, имел характер, привычки и привязанности. А теперь этого человека нет, и это уже навсегда, в отличие от любви. Неповторимая личность мертва, а я продолжаю жить.

- На прошлой неделе Богдану стало плохо, пришлось скорую вызывать, - монотонно продолжила Кристина. Ее высокая фигура отбрасывала свинцово-черную тень, наползавшую на багровую лужу. Кристина смотрела на меня снизу вверх.

 Я нервно закурил. Не для того я вышел, чтобы выслушивать про недомогания чужих детей. Еще и от такого человека. Между мной и Кристиной неубедительно завесой повисли бледные клочья сигаретного дыма.

- Эта сука, - голос Кристины окреп, - она дала ему не то лекарство.

 Я перевел взгляд на красный неон букв. Алый свет слепил, заливая всё вокруг, и я снова посмотрел на Кристину.

- Завтра девять дней, - произнесла она.

 Ничего не говоря, я выдохнул облако дыма.

- Вскрытие не хочет ничего находить, - размеренно и мрачно сказал Кристина, - у неё связи. Я знаю, это уже не первый ребенок. Адвокат согласилась нам помочь и даже не хочет брать деньги.

 В синеватой тьме горели потухающие окна. Тяжелый голос Кристины медленно пытался что-то до меня донести. За её спиной расплывалось в воздухе кровяное сияние.

- У него есть знакомые кое-где, - текуче произнесла Кристина. Я кивнул, понимая, о ком идет речь.

- Её увезут в лес, и от неё останется только труп.

 Сказав это, она замолчала, и я понял, что это конец её истории.

 Невозможно отговорить человека от задуманного, если он абсолютно спокоен. Кристина уже всё решила, ей нужно было лишь получить чье-то одобрение, чтобы успокоить совесть. Она бы заговорила с любым прохожим, а встретился ей я.

- Это правильно, - произнес я, отведя сигарету в сторону, - правильно. Но тебя не должно быть в городе. На всякий случай.

- Конечно, - Кристина зашевелила бледными губами, - я уеду на время.

 Я больше ничего не мог ей дать, и она это понимала. Развернувшись, она покинула кровяной ореол и превратилась в черный силуэт, который потом затерялся во тьме. Я бросил окурок на землю и издал тихий смешок – то ли облегченный, то ли нервный.

 Хоть чем-то я ей помог.
This site was made on Tilda — a website builder that helps to create a website without any code
Create a website